Любавины - Шукшин Василий Макарович (читать книги без регистрации .TXT) 📗
Не стыдись, что у тебя отец с матерью сели за такое позорное дело – нам приписывают, что мы вредим Советской власти, срываем коллективизацию. Это неправда. Просто завелась тут одна зараза, гнида, которая ничего не понимает в крестьянских делах, и она может сделать поганое дело. Но не думай, что мы сдались так просто. Мать у тебя молодец, знай это всю жизнь. Так что смотри людям в глаза и не думай про нас худого. Мы мечтали с матерью, что ты будешь большим человеком, ученым. Я уверен, что так и будет. А главное – не унывай и живи всегда честно. Нас помни. Когда будет своя семья, будь хорошим отцом и мужем.
И еще раз тебя прошу: никогда не трусь и не унывай. Мы это горе переживем как-нибудь. Жизнь на этом, конечно, не остановится. Не ищи только, кому за нас отомстить. Злым не надо быть. А зараза эта, про которую я говорю, скоро сама сгинет. Плохо, что она есть. Это идет от нашей же глупости и неопытности. Скоро в этом разберутся. Так что живи спокойно, сынок, учись. Я лично хотел бы, чтобы ты стал ученым в области астрономии. Я сам когда-то мечтал об этом, но унас сейчас другое время. А мать хочет, чтобы ты стал врачом. Но это ты сам посмотришь, когда вырастешь.
Про нас подробнее тебе расскажет тетя твоя.
Ну, сын, всего тебе хорошего. Здоровья хорошего, ума покрепче, счастья вообще, как говорят. Не забывай нас. Будет сын, назови Степаном. А дочь – Ниной, по матери.
Степан Докучаев».
Голова Петра горела огнем, в глазах двоилось от слез, губы прыгали. Он не чувствовал, что кусает их до крови. Он встал и, шатаясь, вышел на улицу. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не слышал, как за ним шла тетя и звала в дом… Привалился в ограде к плетню, заплакал в голос. Плакал, колотился головой о плетень, бормотал что-то неразборчиво… Тетя стояла рядом, тоже плакала и тихонько говорила:
– Петя, сынок, что же сделаешь?… Что же теперь сделаешь? Перестань, сынок, люди услышат, перестань. Их теперь не вернешь…
Петр помаленьку успокоился, пошел опять на речку умылся. Домой вернулся с готовым решением: завтра ехать в часть.
Насколько радостной и бездумной была дорога домой, настолько мучительной она была из дома.
Из Новосибирска Петр полетел самолетом. Смотрел сверху на землю, видел крошечные домики, аккуратные квадратики полей, огородов, видел узенькие ленточки дорог, речушки… Все было игрушечно-маленьким. И это как нельзя более подходило к его состоянию. Где-то среди этих маленьких домиков, думал он, по извилистым дорожкам может ходить человечек и думать о себе, что он – пуп земли, что он все может. Смешно. Жизнь представлялась теперь запутанной, сложной – нагромождение случайных обстоятельств. И судьба человеческая – тоненькая ниточка, протянутая сквозь этот хаос различных непредвиденных обстоятельств. Где уверенность, что какое-нибудь из этих грубых обстоятельств не коснется острым углом этой ниточки и не оборвет ее в самый неподходящий момент?
Много всякого передумал Ивлев, пока летел.
Он не знал, что будет с его жизнью дальше, но он знал, что она не будет такой, какой началась. Сейчас самому омерзительными казались недавние мечты и помыслы. Ведь как мечталось!… Вот он в тридцать пять лет – генерал-майор (за какие заслуги – неизвестно, не в этом дело). Приезжает в Москву, приходит в театр. Все оглядываются на него, все удивлены: какой молодой, а уже генерал! А он, хоть и генерал, а ужасно простой. Нашел свое место, сел, приготовился смотреть спектакль. Рядом – молодая красивая женщина с мужем. Муж – пожилой полковник.
Вообще думалось до этого очень просто: есть жизнь – что-то вроде высокой унылой стены, за стеной – сад, солнце, музыка, беззаботные женщины.
Приехав в часть, Ивлев пошел первым делом в партком и все рассказал: что отец его и мать – враги народа. Ему предложили подать по начальству рапорт с просьбой уволить его из рядов Советской Армии, как человека, недостойного носить высокое звание советского офицера. Он подал рапорт. Просьбу удовлетворили.
Потом было партсобрание. Большинство голосов – исключить. Исключили.
Ивлев попрощался с товарищами и… вышел из части гражданским человеком. Двадцати пяти лет от роду, без друзей, без специальности, с одним только злым, упорным желанием начать жизнь сначала.
На улице догнал его рассудительный капитан и сочувственно заговорил:
– Дурак ты, слушай. Никто же не знал.
– Пошел ты к…! – оборвал Ивлев и выругался матерно.
Ивлев устроился на завод учеником слесаря в том же городе, где служил. Тетке не сказал, что ушел из армии, деньги по-прежнему аккуратно высылал ей, правда меньше. В отпуск скоро не обещался.
Началась другая жизнь. Подтянутости и собранности армейской Ивлев не утратил, только похудел и в глазах погас неприятный блеск раннего самодовольства. Глаза стали задумчивыми. С новыми людьми сходился трудно, больше молчал. Был справедлив, даже резок.
Он ожидал, что теперь начнутся невероятные трудности, которые он стойко будет переносить. Никаких особенных трудностей не было. Правда, деньжонок стало значительно меньше в кармане, пришлось основательно поужаться, но и только. В общежитии он не стал жить, снял у одной хорошей женщины небольшую комнатку, натащил туда книг, читал, курил беспрерывно, чем очень огорчал хозяйку. Работа на заводе не утомляла почти. Времени свободного достаточно. Ивлев соображал, осматривался.
Прошло не так уж много времени. Он не без удивления стал замечать, что к нему с уважением относятся самые разные люди – от богомольной хозяйки до заводских «выпивох». Это насторожило. Ивлев знал за собой одно такое качество: мог легко понравиться, когда хотел этого. Он раньше знал точно: когда после его ухода говорят «хороший парень», а когда не говорят. Причем, когда говорили «хороший парень», это не радовало. Значит, дальше надо напрягаться и поддерживать в людях это мнение о себе. А поддерживать приходилось в основном болтовней и притворством. Он притворялся, что ему хорошо в обществе тех или иных людей, смеялся, когда не хотелось, внимательно слушал, когда заранее было известно, чем кончится рассказ. Причем, делалось это зачастую без всякой цели – просто трусил быть самим собой. Скажи кому-нибудь, что его скучно слушать – обидится. Помолчи с какой-нибудь вечер, другой, скажет: дурак. И приходилось изощряться. Впрочем, и искусство-то не ахти какое, но утомительное. Начав другую жизнь, Ивлев первым делом решил быть самим собой, во что бы то ни стало, в любых обстоятельствах. И стал. И заметил, что люди за что-то начинают уважать его. Он перебрал в памяти все, что он делал и говорил, и не нашел, чтобы он последнее время угождал кому-нибудь, поддакивал, говорил, когда не хотелось, или молчал, когда хотелось сказать. Это открытие радовало – так было легче жить.
Кончилось лето. Осенью Ивлева вместе с другими рабочими послали в деревню помогать колхозникам убирать картошку.
Деревня, куда приехали, большая. Помощников понаехало много – рабочие, студенты, служащие… Половина – лоботрясничали, жгли на полях костры, дурачились.
Вечерами в деревне было шумно. Возле клуба выставляли радиолу и до глубокой ночи танцевали. А вечера стояли хорошие – тихие, теплые. С неба срывались звезды и, прожив мгновенную яркую жизнь, умирали.
Ивлев сидел вечерами на крыльце (он жил возле самого клуба, у колхозного бригадира), курил, слушал радиолу, женский смех… И было как-то тяжко на душе. Бродила в крови беспокойная сила, томила.
Один раз, в субботу, засиделся он так до самого утра. Накурился до тошноты, пошел на край деревни, к озеру. Сел на берегу и стал смотреть, как в лучах восходящего солнца занимается ярким огнем ветхая заброшенная церквушка. Оттого ли, что церковка отражалась в синей воде особенно чисто, оттого ли, что горела она в то утро каким-то особенным – горячим рубиновым огнем – и было тихо кругом – отчего-то защемило сердце. Ивлев лег на землю лицом вниз, вцепился в траву и заскрипел зубами. Подумалось вдруг о боге. И каким-то странным образом: что человек, особенно женщина, лучше бога…