Камень и боль - Шульц Карел (книги онлайн бесплатно TXT) 📗
1 В способе коленопреклонения, сидения и стояния (лат.).
2 Глубоко, набожно и смиренно (лат.).
Микеланджело бродит в садах. Каждое слово причиняет боль. Никогда еще не был он так растревожен, как теперь. Словно вокруг него – одни страшилища, он чувствовал горечь при одной мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь, время возникало ниоткуда и бежало к вратам ада, – там найдут его те, кто не умел правильно пользоваться им здесь, на свете. Садовые аллеи все время извивались, словно выписывая какие-то безысходности и не желая дописывать до конца. За свое короткое пребывание у Медичи он успел создать три произведения: ""Фавна", "Мадонну У лестницы", "Битву кентавров и лапифов", "Фавн" – вещь нечистая, насмешка, злая, мстительная материя, ужас крадущихся ночей, дьявол подсунул ему этот камень, и так как у этого дьявола было лицо и обет ангела, – его нельзя было одолеть. Коварство, подобное чуме, притаившейся в корке хлеба, под покровом милостыни, поданной нищему, в оброненной веточке розы. Мадонна у лестницы смотрит в вечность. Люди думают, что в никуда. Когда заходит речь о вечности, они обычно всегда подразумевают взгляд, устремленный в пустоту. Это царица, лицо властительницы, она правит – и сидит, как нищенка, на ступенях. Сын божий, усталый, заснул. Но над ним бодрствует взгляд, перед которым нет оговорок, ни уверток, ни запирательств, ни лукавства, – взгляд, вперенный в вечность. Привыкли к тому, что сын божий благословляет. Но здесь он устал, спит, не благословляет. Привыкли, что матерь божья улыбается. Но здесь она не улыбается. И оттого что привыкли, говорят о взгляде, устремленном в пустоту. Царица у лестницы. Ave, господь с тобою. Скоро конец света. Нагие тела борются. Водомет нагих мышц в борьбе. Упрямо раскоряченные, напряженные тела, покрытые пылью и прессуемые битвой, как в кровавом винограднике. Форма, длинные линии бедер, плечи, прижатые друг к другу, груди, выгнутые под тяжестью, колени бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Тело и нагота его, полная скорби, покров крови, желанье и мечта, угрюмый огонь тел, торжественная нагота мужской боли в судорожном сжатии трущихся друг о друга мышц. В узловатом движенье валится сраженный человек, кривая живота его просочилась в мрамор, над ним встал победитель, жизнь натянулась, как тетива.
Микеланджело бродит в садах, не в силах работать, словно его обступили страшилища и он стал их другом, приятелем мороков и кошмаров, чувствующим горечь при мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь. Но однажды ночью он в испуге вскочил под листвой смоковницы и в изумлении, с сжавшимся сердцем, стал смотреть на вход в дом.
Шесть факелов кровоточили там во тьму, светя чадным пламенем, и слышались мужские рыдания. Это плакал Полициано. Носилки были уже теперь подобны гробу. В них клали князя, долго скрываемая болезнь которого вдруг свалила его с ног. Он не хочет лежать во Флоренции. И его перевозят в его резиденцию – Карреджи, чтобы он ждал смерти там.
Юноша побежал к носилкам. Джулио прижался к его груди, и они стали плакать вместе. Горело шесть светочей, как возле славного покойника, ночь была покровом, свечниками – одиночество. Носилки привязали, всадники быстро сели на коней, в мерцающем свете факелов все было – будто игра призраков. Перед глазами подростка мелькнуло пепельное лицо князя с закрытыми глазами, – он тихо стонал. Жена, Кларисса Орсини, наклонилась над ним, смиряя муку ладонями, но он звал Маддалену, повторяя: девочка! Тронулись. Карреджи, тупик смерти. Путь был недальний, но тьма удлинила его. Хотя была уже пасха, на улицах оставался еще не свеянный влажным апрельским ветром пепел покаяния, и город тяжело дышал во сне. От стен храмов, мимо которых они ехали, до сих пор не отлипли выкрики фра Джироламо, и всадники тихо указывали друг другу появившуюся на небе новую звезду – ядовито-зеленую, от которой, конечно, горькими станут воды, куда упадет ее свет, и имя сей звезде – Полынь. Тьма не давала дышать. Шесть светочей чадили, и только конские копыта да стоны больного отсчитывали время. Флоренция спала. Не знала, что по улицам везут ее князя – на смерть. Не знала ничего. Только ждала конца света и, в ужасе от этого, тяжело дышала во сне.
Нет большей пустоты, чем место, где еще за минуту перед тем сидел живой человек, думая о завтрашнем дне, а пришла смерть. Это великий проем тишины, тщетно прячущийся, он прошел в него еще живой, оставив здесь мелкие вещи, которые только что держал в руке, от которых еще не отлип его последний взгляд, – прошел, оставив их в двойной заброшенности; страшно это ожиданье вещей, тяжко взять их вдруг в свои руки, чужие для них. Проем тишины удлинился, став галереей без огней. Дом остался в ночи.
А в Карреджи уже светало. У ложа князя встали Пьер и Полициано. И Лоренцо, положив исхудалую руку на голову сына, стал давать ему последние указания о том, как править. Пьер преклонил колена.
– Если кто из Медичи станет тираном, – окончил Маньифико, тяжело переводя дух, – он лишится Флоренции. Иди, молись.
И остался наедине с Полициано. Пепельное лицо его осунулось и постарело. Никто бы не сказал, что это – лицо сорокачетырехлетнего человека. Но он постарался улыбнуться. Утром у него был священник со святыми дарами, исповедовал правителя и причастил его. Теперь оставалось только умереть.
Флоренция! Город, пылкий и любимый, город прекрасней всех городов на свете, город смятенный и заблуждающийся, город, во всякое время возлюбленный, даже звезды стоят над тобой по ночам не в обычном своем порядке, но это от нежности и любви…
В разболевшейся голове Полициано, который сидит на краю постели, мелькают самые разнообразные картины. Два мальчика с греческой грамматикой Ласкариса в руках идут в аудиторию византийца… Благоухает флорентийская роза, в ней музыка и мечта и всегда что-то металлическое и кровавое. Роза цветок, посвященный Венере. Лоренцо двадцати одного года, стройный и прекрасный, в золоте и белом атласе, устраивает турнир в честь Лукреции Донати, прекрасней которой не было с тех пор девушки во Флоренции. Но вышло по-другому. Жена – Кларисса Орсини, величественная, надменная, римская княжна по происхождению, а теперь и по браку равная королевам. Она всегда не любила Полициано. Она – Орсини. И хочет видеть вокруг себя одних придворных, а он – философ. Полициано тоже всегда ее не любил. А Пьер – в нее. Он Орсини по матери, и женился тоже на Орсини – Альфонсине, римской княжне. Он – не Медичи. Бряцает мечом, тискает женщин. Смеется над тогами философов и восхваляет меч. Мечтает о крепкой, твердой власти, презирает народ, пренебрегает патрициями. Как это сказал Лоренцо? "Если кто из Медичи станет тираном, он лишится Флоренции. А теперь иди, молись". Холодная волна ужаса обдала Полициано, так что он в испуге сжал руки и еле слышно произнес Лоренцово имя. Но тот, казалось, спал. Глаза его были закрыты, искаженное страданьем лицо – теперь спокойно. Но по легкому дрожанию век и руки Полициано понял, что правитель не спит. Он встал и пошел за книгой. Лоренцо поглядел.
– Нет, – прошептал он, – не эту…
По римской дороге мчался во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но еще было далеко.
– Помнишь, мой Анджело, – прошептал Медичи, – как мы с тобой мальчиками начали вместе читать тексты у Аргиропулоса Византийского? Мне хотелось бы услышать сейчас один из них, знаешь, тот!..
Полициано понял и взял другую книгу. Ну да, да, где мудрая Диотима беседует с Сократом о бессмертии.
– Не ищи, – продолжал князь слабым голосом. – Ты можешь наизусть. Знаешь – у Софокла? Помнишь, – "Эдип в Колоне"? Это прекрасный хор: "Кто жаждет…" Прочти мне это…
Апрельское солнце. Оно мечет фейерверк своих лучей на кусты, которые мучительно жаждут его и дрожат от желания. Окрестность приобрела ослепительную гамму красок, как на миниатюрах в старинных сборниках антифонов, с преобладанием голубца и золота. Окна открыты. Бронзой гремит эллинская речь в полном солнца зале.