Бунташный век. Век XVII (Век XVII) - Шукшин Василий Макарович (книги онлайн полностью .TXT) 📗
— Живая, ждет не дождется. Степан… — Матрена строго глянула на крестника. — Это кака же така там девка-то у тебя была?
Степан хотел отмахнуться от мелкого разговора, нахмурился даже, чтоб сразу пресечь еще вопросы.
— Какая девка?
— У тебя девка была…
— Будет тебе, кресная! С девкой какой-то привязалась…
— Шахова девка, чего глаза-то прячешь? — не унималась Матрена. — Ну, приедет Алена… Ты послал ли за ей?
— Послал, послал. — Степан не рад был, что и подал старухе.
— Кого послал?
— Ваньку Болдыря. Ты… про девку-то — не надо, — вовсе строго посоветовал Степан.
— А то не скажут ей! Лапти плетешь, а концов хоронить не умеешь.
— Ну, скажут — скажут. Как они там? Фролка?..
— Бог милует. Фролка с сотней к калмыкам бегали, скотины пригнали. Афонька большенький становится… Спрашивает все: «Скоро тятька приедет?»
— Глянь-ка!.. Неродной, а душонкой прильнул, — подивился Федор. — Тоже тоскует.
— Какой он там был-то!.. Когда мы, Тимофеич, на татар-то бегали, Алену-то отбили? — заговорил дед Любим.
— Год Афоньке было, — неохотно ответил Степан. Он не любил вспоминать про тот бой с татарами, и как отбил он красивую Алену… В том бою он только про Алену и думал — совестно вспоминать. Афоньку же, пасынка, очень полюбил — за нежное, доверчивое сердце.
— Ах, славно мы тада сбегали!.. — пустился в воспоминания дед Любим. — Мы, помню, забылись маленько, распалились — полосуем их почем зря, только калганы летят… А их за речкой, в леске, — видимо-невидимо. А эти-то нас туда заманывают. Половина наших уж перемахнули речку — она мелкая, а половина ишо здесь. И тут Иван Тимофеич, покойничек, царство небесное, как рявкнет: «Назад!» Мы опомнились… А из лесочка-то их туча сыпанула. А я смотрю: Стеньки-то нету со мной. Все рядом был — мне Иван велел доглядывать за тобой, Тимофеич, дурной ты какой-то тот раз был, — все видел тебя, а тут как скрозь землю провалился. Можеть, за речкой? Смотрю — и там нету. Ну, думаю, будет мне от Ивана. «Иван! — кричу. — Где Стенька-то?» Тот аж с лица сменился… Глядим, наш Стенька летит во весь мах — в одной руке баба, в другой дите. А за ним… не дай соврать, Тимофеич, без малого добрая сотня скачет. Тут заварилась каша…
Степан налил себе чару.
— Хватит молоть, дед. Наливайте.
— Там к старухе моей никто не подсыпался? — опять спросил подпивший Стырь у Матрены. — Чего молчишь-то?
За столом засмеялись; гулянка стала опять набирать ширь и волю, чтобы потом выплеснуться отсюда, из тесноты.
— А то ведь я чикаться с ей не буду: враз голову отверну на рукомойник. У меня разговор короткий…
— У тебя, дедка, все коротко, только нос… это… — повел было свою любимую тему большой Кондрат. Левая рука его покоилась пока в петельке из сыромятного ремешка, перекинутого через шею.
— Цыть! — резво осадил его Стырь. — У тебя зато: грудь нараспашку, а язык на плечо. Замолкни здесь с носом, поганец.
— Клюку она на тебя наготовила, твоя старуха… Ждет, — сказала Матрена на расспросы Стыря.
— Ей уж шепнули, наверно, как ты с шахинями-то там… А? Греховодник ты, Стырь!.. Никак уняться не может! Откуль только силы берутся!
В землянку вошел казак, протиснулся к атаману.
— Батька, москали-торговцы пришли. Просют вниз пустить.
— Не пускать, — сразу сказал Степан. — Куда плывут, в Черкасской?
— Туда. Говорят…
— Не пускать. Пусть здесь торгуют. Поборов никаких — торговать по совести, а на низ не пускать ни одну душу. Вперед делать так же. Не обижать никого.
Казак вышел.
— Не крутенько ли, батька? — спросил Федор. — Домовитые лай подымут… Без хлеба ведь останутся.
— Нет, — еще раз сказал Степан. — Федор, чего об Алешке и об Ваське слыхать?
— Алешка сдуру в Терки попер, думал, мы туда выйдем, кто-то, говорят, сказал ему так…
— Это знаю. Послал к нему?
— Послал. Ермил Кривонос побег. Васька где-то на Руси, никто толком не ведает. К нам хотел после Сережки, а домовитые его на войну повернули…
— Пошли в розыск. Подходют людишки? — Степан — и спросил это, и не спросил — сказал, чтоб взвеселить лишний раз себя и других.
— За четыре дня полтораста человек. Но — голь несусветная. Прокормим ли всех? Можеть, поумериться до весны…
— Казаки есть сегодня? — Степан ревниво следил, сколько подходит казаков, своих, с Дона, и с Сечи.
— Мало. Больше с Руси. Еслив так пойдут, то… Прокормить же всех надо. — Так повелось, что Федор Сукнин ведал кормежкой войска, и у него об своем и болела душа.
— Всех одевать, оружать, поить и кормить. За караулом смотреть. Прокормим, всех прокормим. Делайте, как велю.
— Сделать-то мы сделаем… А чего… до весны-то пока бы…
— Наливай! — сбил Черноярец Федора. — Разговорился…
— Ваня… ты, еслив опьянел…
— Ты меня напои сперва! Опьянел… Нет!
— А не сыграть ли нам песню, сынки?! — воскликнул Стырь.
— Любо! — поддержали со всех сторон. — Теперь дома.
— Заводи! — смешно распорядился опять Иван и саданул кулаком по столу. Сивуха прямо на глазах меняла человека: вместо спокойного, разумного казака, каким знали Ивана, сидел какой-то крикливый, задиристый дурак. Оттого, может, и не пил Иван часто, что знал за собой этот грех и тяготился им.
— Чего расшумелся-то? — урезонил Степан верного есаула; атаман, пока не случался пьян, брезговал пьяными, не терпел. Но и сам он бывал не лучше, только споить труднее. — А где ж Фрол Минаев? — вспомнил вдруг Степан. — Где, я его не вижу?.. А? — Он посмотрел на всех… и понял. И уж досказал — так, чтобы досказать, раз начал: — Я же не велел пока в Черкасской ходить… Никому же не велел!
С минуту, наверное, было тихо. Степан еще раз посмотрел на всех с досадой. Положил кулак на стол. Не сразу снова заговорил. И заговорил опять — с запоздалой горечью, не зло.
— Чего ж не сказали? Молчат… Говорите!
И опять никто не решился ему ответить. А надо-то всего было сказать: ушел Фрол. Совсем ушел. Предал.
— Ну? Похоже, поминки получились? По Фролке…
— Погулять охота было, Тимофеич, — честно сказал Стырь. — При тихой погоде, без грому.
— И погуляем! Чего нам не погулять? Одна тварь уползла — невелика утеря. Он давно это задумал, я чуял. Давай.
Налили чарки. Но больно резанула по сердцу атамана измена умного есаула. Он с трудом пересиливал эту боль.
— Ну свижусь я с тобой, Фрол, — сказал он негромко, себе. — Свижусь, Фрол. Давайте, браты!.. Давай песню, Стырь. С Фролом всё: он свою песню спел. Пошла душа по рукам… Давай, Стырь, заводи.
Нет, не так давно задумал Фрол Минаев измену, а после того разговора, как порубили стрельцов и сидели на берегу Волги: с этого момента он знал, что уйдет. Тогда понял Фрол, что Степан теперь не остановится — пролилась дорогая и опасная кровь. И понял еще Фрол, что Степан захотел пролить эту кровь поверх жалости, помимо прямой надобности — чтобы положить конец своим сомнениям и чтобы казаки тоже замарались красным вином страшенной гульбы. Вот тогда твердо решил Фрол уйти. Это было недавно.
В глухую полночь и теплынь к острову подплыла большая лодка.
С острова, с засеки, окликнули сторожевые.
— Свои, — отозвался мужской голос с лодки. — Ивашка Волдырь. Батьке гостей привез.
— A-а… Давайте, ждет. С прибытием, Алена!
Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещует ли сердце недобро… Нет, все там тихо, спокойно. Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие — чем-чем, а робостью Фрол не грешил, — ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Федор, Ларька, Мишка, Стырь — такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем? Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая темная сила — это притом не Иван Прозоровский, не Семен Львов, не старик митрополит — это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы — они люди, людей ли бояться?.. Но когда днем Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в кабале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое? — не могли понять. И это разжигало Степана, томило, приводило в ярость. Короче всего его ярость влагалась в слово — «бояре». Но когда сам же он хотел вдуматься — бояре ли? — понимал: тут как-то не совсем и бояре. Никакого отдельного боярина он не ненавидел той последней искупительной ненавистью, даже Долгорукого, который брата повесил, даже его, какой ненавидел ту гибельную силу, которая маячила с Руси. Боярина Долгорукого он зашиб бы при случае, но от этого не пришел бы покой, нет. Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил — «бояре», и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила.