Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы) - Кросс Яан (читаем книги онлайн без регистрации .txt) 📗
С боку на бок — с боку на бок — туда-сюда — туда-сюда, стук-стук — стук-стук — стук-стук… Дай мне вспомнить. Ведь это карета с гербом Государственного совета, которая в те годы иногда возила меня в милый сердцу моему Гёттинген и оттуда опять обратно в столицу — в эту бог знает во имя чего взваленную мною на себя высокопоставленную чиновничью суету. Вокруг — в Европе и на ее окраинах — продолжаются невероятные, нечеловеческие победы императора: Памплона и Мадрид, Ваграм и Вена etc., etc., etc. Победы, по поводу которых я хожу официально поздравлять короля Жерома в его Кассельском дворце, а дома за обеденным столом сдержанно улыбаюсь, потому что мои слуги могут быть ставленниками как французской, так и немецкой стороны. Апокалипсические шумные победы, в связи с которыми я стараюсь у наивной, раздражающе оптимистичной Магдалены создать впечатление, что, по крайней мере, наши вестфальские дела твердо в моих руках и что на европейские дела я умею реагировать играючи, так, как надо. Но когда в своем кабинете я поднимаю глаза от бумаг (которые во славу французских побед планируют все новые и новые налоги на шею вестфальских крестьян), я чувствую себя отвратительно, должен же был чувствовать себя отвратительно… Особенно когда смотрю из окна на площадь и вижу солдат во французских мундирах, стоящих на страже у старого фонтана, на месте которого установлен памятник императору, — солдаты на страже, чтобы горожане не могли швырять гнилыми яйцами в мраморное лицо императора. Далеко кругом апокалипсические победы. А вблизи вокруг опасность гнилых яиц, беспорядки и сопротивление в городах и бунты в деревнях. А у людей тут же, рядом со мной, в головах бог знает какие мысли и решения. Начальник вестфальской личной охраны короля Жерома, полковник Дёрнберг, остроумный человек, мой сосед за столом на многих королевских банкетах, вдруг исчез из Касселя и стал во главе взбунтовавшихся крестьян, и королевский суд заочно приговорил его к смерти! И решение мною tacite [150] одобрено, поскольку я против этого приговора ни перед кем не протестую… А что я могу сделать?! Я же между ужасающим победным грохотом на всем материке и почти открытым враждебным брюзжанием своих немцев прямо как между молотом и наковальней. И я могу выдержать лишь при одном условии: если внутренне я буду unbeteiligt [151] к обеим сторонам… Но вдруг в победном барабанном бое стали возникать паузы и сбои. Прежде всего в Испании. И именно тогда, когда в Вестфальском королевстве — по крайней мере в определенных кругах — как будто начинают уже понимать здоровое ядро принципов правления французов, а бесцеремонность осуществления этих принципов становится вполне терпимой (в большой степени благодаря тому, что мне удалось привести в равновесие финансы королевства), именно тогда и рвут в клочья Тильзитский договор. Всю жизнь наряду со всем прочим, среди всего прочего я наиболее сосредоточенно занимался договорами. Господи, мой пока одиннадцатитомный «Recueil des Traités et Conventions», то есть нет, мой пока одиннадцатитомный Recueil des Traités d’Alliance et de Paix сделал меня в моей области самым признанным человеком моего времени. Я так много занимался договорами, что очередной разорванный в клочья договор должен был бы оставить меня совершенно безучастным, совершенно unbeteiligt. Но я уже догадываюсь о том, что произойдет. И это происходит: Великая армия идет на Россию. Многие полагают: ну теперь все разрешится. Но я уже догадываюсь… Король Жером отправляется во главе двадцати четырех тысяч вестфальских мальчиков за императором, но с полпути его окриком возвращают обратно в Кассель. Потому что «помимо дурацкой гусарской лихости военачальник должен обладать еще и умом!». А его двадцать четыре тысячи мальчиков остаются там. Они и остались там. Потому что многие ли из них вернулись. Хорошо, если полторы тысячи инвалидов в лохмотьях и с отмороженными конечностями. Тринадцатый год — вершина апокалипсиса. Никто уже ничего не знает. Императора считают погибшим. Потом — он в Париже. Генерал Мале намеревался объявить там республику, и его расстреляли. Но из чувства долга. Без императорского воодушевления. Ибо наполеоновская Европа лопается по всем швам. Пруссаки бунтуют. Русские вторгаются в Германию. Французы стягиваются по эту сторону реки Эльбы. В Касселе те, кто слишком явно проявлял профранцузские настроения, в ночной темноте швыряют свои императорско-королевские кокарды в разлившуюся по-весеннему реку Фульду. Я перекладываю свой рыцарский крест венценосного ордена Вестфалии из верхнего ящика стола в нижний. Но тут под знамена Наполеона опять становится сто двадцать тысяч солдат. Он разбивает союзников под Гроссгёршеном и Бауценом. Многие с испугом и немногие (таких особенно мало в Германии) с радостным сомнением спрашивают: неужели в самом деле произойдет чудо?!
Я, конечно, уже знаю, что чуда не произойдет. Императорских военачальников одного за другим разбивают. Макдональда под Катцбахом, Вандамма под Кульмом и Нея под Люценом. Иные дружелюбно ироничные господа из немецкой партии в Касселе уже спрашивают у меня: «Lieber Monsieur Conseiller d’Etat [152], вы, наверно, скоро от нас… кхм, переедете в вашу любимую Францию? Вы ведь так тесно связаны с династией. И были так государственно активны…» (А между тем все эти господа платили королю Жерому налоги на четверть меньше, чем Жером собирался с них получать. Благодаря кому? Главным образом благодаря мне. Они это знают. А все равно иронизируют надо мной по поводу моей государственной активности, почти с угрозой.) «Да-да. Ведь вам не приходится ждать особой снисходительности со стороны русских или пруссаков, особенно от последних. Напротив, в императорской Франции… Ну да, это, конечно, тонущий корабль. Но при вашей ловкости — что может там с вами случиться? Тем более что книги ваши большей частью на французском языке. И ваша супруга ведь на самом деле француженка, не правда ли?..»
И вот корпус генерала Чернышева уже под Касселем. Несколько часов яростной пушечной стрельбы, во время которой я держу холодную и дрожащую руку Магдалены в своей, отпаиваю ее валерьянкой и мозельским вином, а она после каждого оглушительного пушечного залпа вздрагивает и шепчет мне, что нам нужно бежать. Кое-какие дома в городе разрушены, а у нас в библиотеке выбиты окна. Воспоминания или воображение — я не знаю, что это. А в сущности, это одно и то же… Потом король Жером бежал, русские заняли город. Тот самый, для русских героический, а для французов одиозный генерал Чернышев, который был русским послом в Париже и будто бы в одиннадцатом году за взятку получил планы вторжения французов в Россию. Я сижу в своей квартире и утешаю Магдалену. Мы не подходим близко к окнам, но я вижу: на площади валяется мраморный император. Потом русские уходят, король Жером возвращается в свой дворец Белльвю, и император опять стоит на своем месте. За мной присылают, но я велю сообщить, что болен. Поскольку из замка в город просочились слухи, что под Лейпцигом идет Битва народов. И потом — та ночь, вернее, то раннее утро, тот рассветный час, от воспоминаний или представлений о котором я никогда не освобожусь, да и не стараюсь освободиться, сам не знаю почему.
Жером опять бежал. Прихватив с собой художественные галереи кассельских дворцов и с остатками государственной казны. Не знаю, до или все же после того, как услышал, что под Лейпцигом Наполеон разбит.
Противный позднеоктябрьский — время непреходящей боли в суставах — ветер дует в разбитое окно библиотеки. Гнетуще серо-стальное небо начинает медленно желтеть на востоке. На юге, со стороны Оранжерейного дворца, горят дома. На соседних улицах крики и ружейные выстрелы. Отступающая французская армия должна уже быть в Эйзенахе. На восходе они могут, все на пути круша, прийти сюда, а вслед за ними — пруссаки и русские. Я сижу в шлафроке за своим столом в темноте и пытаюсь думать. Сколько лет было в то время господину государственному советнику Мартенсу — сколько мне было лет? Правильно: пятьдесят семь… Всю жизнь во всех случаях до сих пор я знал, что мне нужно делать. Я знал всегда даже то, что следует делать другим, не говоря о том, как я сам должен поступать в дальнейшем. В то утро я вдруг не знаю, что мне делать. Я сижу в темноте и страшусь наступления дня. Только что порывистый дождь прошумел над домом. Под разбитым окном на паркетном полу чернеет лужа… Я бессмысленно смотрю на нее и дрожу от холода. Магдалена спит в соседней комнате. Под действием снотворной пилюли, которую мне удалось ей дать. В ее комнате окна целы. С ней рядом было бы тепло. И поскольку она спит, мне не пришлось бы ее утешать. Но я не могу встать. Мне стоит протянуть руку, чтобы дотянуться до камина с дровами. А я не в силах сделать несколько движений, чтобы разжечь огонь. При разбитом окне это было бы все равно почти бессмысленно. Как и все остальное. И я не знаю, чем вызвана моя парализованность. Не тем же, что Наполеон теперь окончательно разбит. Хотя мне — unbeteiligt betrachtet [153] — жаль, что крушится система правления французов. Потому что это была, ну да, отвратительно франкоцентричная система, но в основе своей во многом примерно разумная, во многом более справедливая, чем те, что теперь неизбежно будут восстановлены. Ведь Наполеон пришел как освободитель. Признаюсь: не поэтому я пошел за ним, а в силу необходимости. Как и все остальные. Но я понимал, что он был освободителем. Пока не стал тираном. Как все освободители, когда они засиживаются на освобожденной земле и плюхаются ей задницей на лицо. Все равно — сами или при помощи своих младших братьев. А сейчас освободители идут освобождать нас от освободителя. Кто? — Меттерних, пруссаки и Александр… Ведь можно было бы — ведь можно было бы… в новых обстоятельствах… попытаться… Но стоит ли?