Тени пустыни - Шевердин Михаил Иванович (чтение книг .TXT) 📗
Джаббар ибн–Салман сделался во многом кочевником не только по внешности. Он думал, как араб, он мечтал, как араб, вожделел, как араб. Казалось, ни один араб не был больше арабом, чем он. Арабы считали его своим. Светлые брови его и серые глаза не смущали их. Среди иракских арабов немало светловолосых.
Но жизнь сыграла с Джаббаром ибн–Салманом злую шутку. С ним случилось то же, что и с насекомым, замаскировавшимся под листочек или веточку. Джаббар ибн–Салман сознавал, что джуббу и пестрый агал можно снять, личину сбросить, но… душу не переделаешь.
Он жил среди арабов, изображал из себя араба, но не любил арабов. Жизнь он прожил в пустыне, но ненавидел пустыню. Пустыня опустошила его душу. Сердце его превратилось в пустыню.
Он повторял вместе с арабами: «Персидский язык — сахар, турецкий ремесло, курдский — ишачий крик, арабский — совершеннейший из языков». Но он ненавидел арабский язык, и не потому, что какой–то другой язык ставил выше арабского.
Он прекрасно говорил и на фарси и по–курдски, но почему–то боялся персов и курдов. И возможно, не без оснований. С ним происходило что–то странное. Длительная мимикрия под араба почти превратила его в араба. Но среди курдов он не мог «войти в образ» курда. А с персами он не мог быть персом. Ничего не получалось. Курды и персы относились к нему настороженно, потому что в нем так и выпирал араб со своим высокомерием, со своим презрением и пренебрежением ко всему неарабскому.
Джаббар ибн–Салман с тревогой замечал, что не в состоянии скрывать свое арабское высокомерие и превосходство, столь ненавистные народам Востока, и не мог.
Еще больше Ибн–Салмана тревожило перерождение его души и сердца. Он отчаянно сопротивлялся, но… бесполезно. Временами ему казалось, что он сходит с ума.
Изучая в молодые годы ислам, он потешался над его наивными догмами, над мистическим бредом пророка Мухаммеда. Арабы пустыни, кочевники, мало вникают в суть религии. Они не разбираются в религиозных догматах и не пытаются разобраться. Но они слепо выполняют обряды. И в этом они упрямы и непоколебимы.
Он понял, что кочевники смотрят на него как на горожанина, а горожане — хранители чистоты веры. И ему, когда он жил среди кочевых племен, приходилось всегда и скрупулезно соблюдать обряды. Всегда за ним следили напряженные, испытующие, даже подозревающие глаза.
Частое повторение — мать привычки. Привычка незаметно воздействует на волю, вкусы, склонности человека и переделывает душевную его жизнь. Привычка перерождается в убеждение. Вдруг однажды он сделал открытие, ошеломившее его. Оказывается, он не просто внешне, формально соблюдает обряды ислама, но, как это ни нелепо, верит в целесообразность мусульманской догмы. Долгое общение с людьми пустыни привело его неожиданно к убеждению в праведности их веры. Каждый шаг кочевника, каждый поступок пропитан верой в то, что его постоянно в ровной, открытой солнцу, ветрам и звездам пустыне созерцает всевидящее око божества. Среди пустыни под безжалостным небом кочевник чувствует себя всегда наедине с богом. Кочевник не думает, не анализирует. Для него религия — естественная пища для души, такая же естественная, как финики и молоко верблюдицы для его желудка.
Пищей души Джаббара ибн–Салмана в силу привычки и необходимости сделался ислам, причем так же безболезненно и просто, как ислам вошел в быт кочевников Аравийского полуострова по слову пророка Мухаммеда. Пророк знал, что делал. Он дал арабам религию, очень удобную именно для кочевника, отвечающую условиям жизни в пустыне, примитивным его интересам и вкусам, нищете его миросозерцания. Пустыня и степь наложили печать на ислам.
Джаббар ибн–Салман жил почти всю жизнь в пустыне, сделался арабом, мысль его дремала. Во всем, и внешне и внутренне, он поступал как правоверный мусульманин. В минуты просветления он с отвращением убеждался, что машинально верует во все, во что верует невежественный кочевник.
Он — кочевник…
Он потерял чувство критики. Он, образованный человек, перестал рассматривать религию как орудие политики. Он поверил в ислам, в правоверие ислама.
Сознание его раздваивалось: «Физиономии этих дикарей арабов — точное подобие европейских! Это оскорбительно!» Он презирал их со всем презрением, на которое способен представитель «избранного» народа, а таким он считал себя.
Разум его отравила примитивная мистика ислама. Он опустился до взглядов, до миросозерцания примитивного дикаря. Он машинально переносил свои взгляды на всех людей Востока. И он просчитался.
Просчеты случались уже не раз.
Он знал: на территории Советского Азербайджана живут мусульмане. Значит, решил он, они думают, как думают мусульмане–арабы. Поступают так, как поступают арабы.
Он облачается в персидскую чуху, напяливает на голову курдский кулях, на ноги лурские постолы. Он уже в Тебризе. Он действует. Его не смущает, что даже дети на тебризском базаре указывают на него пальцами, а прохожие заговаривают с ним по–арабски. Он доволен. Никто не смеет в лицо ему бросить слово «ференг». Но он забывает, что есть испытующие глаза. Кое–кому странно видеть на улицах Тебриза араба в одеянии персидского райя. Должен же он понимать, что его вид привлекает внимание.
Зуфара тоже облачили в персидскую чуху. Но никто не поглядывает на него косо. Все его принимают за азербайджанского перса. Никто не косится на него, когда он твердо, на узбекский лад, произносит азербайджанские слова.
Джаббар ибн–Салман объяснил Зуфару, что надо молчать и слушать, что они работают на Советы. Важное дело. Ответственная миссия…
Все образовывалось к лучшему. Ибн–Салман нашел патлатого юношу с подходящим именем Хусейн. По тебризскому базару ходили темные слухи, что Хусейн служил в бане мальчиком на побегушках, что в пьяной драке он убил молодого курда и бежал от мести. Но, глядя на него, на его хилое тело, слабые руки, слюнявый рот, никто не верил, что он способен убить кого–то. Грязь и вши сыпались с него, когда он бродил в пыли персидских базаров. Молитвами и темными изречениями он оглушал слушателей. В ночной тиши патлатый, давясь, глотал сготовленный Зуфаром плов из керманшахской курочки, размазывал золотой жир по нежному, не знавшему бритвы подбородку и хныкал. Хусейн просился в баню. Брезгливо он стряхивал перхоть с сальных кудрей. Вши претили ему. Он привык к ароматам восточной бани, к выкрашенным хной ладоням, к острым запахам духов, к щедрым поклонникам своих прелестей. До сих пор он жил обволакиваемый музыкой и ласками. Дьявол, имя которого Хусейн боялся произнести мысленно, попутал его, вложил ему в руки нож и приказал ударить курда. Хусейн в детстве научился читать книги и погружаться в бездны шиитской мистики. «Скоро, — цедил медленно Джаббар ибн–Салман, не сводя с юноши гипнотического взгляда, скоро поднимешь ты знамя веры. Ты избранник божий». «Избранник сатаны», бормотал Хусейн, но покорно слушался его. Ибн–Салман вызволил его тогда из рук полиции.
Зуфар не понимал, в чем дело. Кому понадобился этот патлатый пророк? Тебриз близок от турецкого Курдистана. «Ты, Зуфар, турок, — говорил ему Ибн–Салман, — узбекский турок. Ты пойдешь через границу вместе с ним… С пророком Хусейном. Ты будешь делать большое дело, нужное дело. А сейчас…» Пока что Зуфар был слугой и учителем. Он готовил Хусеину плов и просвещал его, объяснял ему, как живут советские люди, что такое колхозы, пятилетка, индустриализация.
Патлатый пророк почесывался и ворчал. Конечно, он ворчал только в отсутствие грозного Ибн–Салмана. Он не мог понять, что мешает ему плюнуть на все, на сатану араба и… просто затеряться в толпе тебризского базара. Ну а потом… Ни один парикмахер не посмеет сбрить его дервишеские, полные вшей кудри. Да и сколько усилий воли нужно, чтобы переступить порог цирюльни. Но воли у Хусейна не осталось. Хусейн курил много гашиша. Гашиш делает человека мягким, податливым. Зеленые глаза сатаны гнали Хусейна на базар проповедовать. Он шлепал босыми растрескавшимися ногами по пыли пограничного селения Агамедбейли и проповедовал. Что? Он сам не знал, что проповедовал.