Разбойники (илл. Дехтерева) - Шиллер Фридрих Иоганн Кристоф (читать хорошую книгу полностью .TXT) 📗
Рацман. Атаман, атаман!
Моор (медленно входит). Я довел до того, что их окружили со всех сторон! Теперь они должны драться как безумные! (Громко.) Ребята! Шутки плохи! Мы должны или погибнуть, или биться не хуже разъяренных вепрей.
Швейцер. Я клыками распорю им брюхо, так что у них кишки повылезут! Веди нас, атаман! Мы пойдем за тобой хоть в пасть самой смерти.
Моор. Зарядить все ружья! Пороху достаточно?
Швейцер (вскакивая). Пороху хватит! Захотим, так земля до луны взлетит.
Рацман. У нас по пяти заряженных пистолетов на брата да по три ружья в придачу.
Моор. Хорошо, хорошо! Теперь пусть один отряд залезет на деревья или спрячется в чащу, чтобы открыть по ним огонь из засады.
Швейцер. Это по твоей части, Шпигельберг.
Моор. А мы между тем, точно фурии, накинемся на их фланги!
Швейцер. А вот это уж по моей!
Моор. А затем рыскайте по лесу и дудите в свои рожки! Мы напугаем их нашей мнимой численностью. Спустите всех собак! Они рассеют этих молодцов и пригонят под наши выстрелы. Мы трое — Роллер, Швейцер и я — будем драться в самой гуще.
Швейцер. Славно, отлично! Мы так на них набросимся, что они и понять не успеют, откуда сыплются оплеухи. Мне случалось выбивать вишню, уже поднесенную ко рту. Пусть только приходят!
Шуфтерле дергает Швейцера за рукав, тот отводит атамана и тихо говорит с ним.
Моор. Молчи!
Швейцер. Прошу тебя…
Моор. Прочь! Его позор сохранит ему жизнь: он не должен умереть там, где я, и мой Швейцер, и мой Роллер умираем! Вели ему снять платье, я скажу, что это путник, ограбленный мною, — ее грусти, Швейцер, он не уйдет от виселицы.
Входит патер.
Патер (про себя, озираясь). Так вот оно — драконово логовище! С вашего позволения, судари мои, я служитель церкви, а там вон стоит тысяча семьсот человек, оберегающих каждый волос на моей голове.
Швейцер. Браво, браво! Вот это внушительно сказано. Береженого и бог бережет.
Моор. Молчи, дружище! Скажите коротко, господин патер, что вам здесь надобно?
Патер. Я говорю от лица правительства, властного над жизнью и смертью. Эй вы, воры, грабители, шельмы, ядовитые ехидны, пресмыкающиеся во тьме и жалящие исподтишка, проказа рода человеческого, адово отродье, снедь для воронов и гадов, пожива для виселицы и колеса…
Швейцер. Собака! Перестань ругаться! Или… (Приставляет, ему к носу приклад.)
Моор. Стыдись, Швейцер! Ты собьешь его с толку. Он так славно вызубрил свою проповедь. Продолжайте, господин патер! Итак, «для виселицы и колеса»…
Патер. А ты, славный атаман, князь карманников, король жуликов, Великий Могол всех мошенников [64] под солнцем, сходный с тем первым возмутителем, который распалил пламенем бунта тысячи легионов невинных ангелов и увлек их за собой в бездонный омут проклятия! Вопли осиротевших матерей несутся за тобой по пятам! Кровь ты лакаешь, точно воду. Люди для твоего смертоносного кинжала — все равно что мыльные пузыри!
Моор. Правда, сущая правда! Что же дальше?
Патер. Как? Правда, сущая правда? Разве это ответ?
Моор. Видно, вы к нему не приготовились, господин патер? Продолжайте же, продолжайте! Что еще вам угодно сказать?
Патер (разгорячившись). Ужасный человек, отыди от меня! Не запеклась ли кровь убитого имперского графа на твоих проклятых пальцах? Не ты ли воровскими руками взломал святилище господне и похитил священные сосуды? Что? Не ты ли разбросал горящие головни в нашем богобоязненном граде и обрушил пороховую башню на головы добрых христиан? (Всплеснув руками.) Гнусные, гнусные злодеяния! Смрад их возносится к небесам, торопя Страшный суд, который грозно разразится над вами. Ваши злодейства вопиют об отмщении. Скоро, скоро зазвучит труба, возвещающая день последний!
Моор. До сих пор речь построена великолепно. Но к делу! Что же возвещает мне через вас достопочтенный магистрат?
Патер. То, чего ты вовсе не достоин. Осмотрись, убийца и поджигатель! Куда ни обратится твой взор, всюду ты окружен нашими всадниками! Бежать некуда. Как на этих дубах не вырасти вишням, а на елях не созреть персикам, так не выбраться и вам целыми и невредимыми из этого леса.
Моор. Ты слышишь, Швейцер? Ну, что же дальше?
Патер. Слушай же, злодей, как милосердно, как великодушно обходится с тобою суд! Если ты тотчас же смиришься и станешь молить о милосердии и пощаде, строгость в отношении тебя обернется состраданием, правосудие станет тебе любящей матерью. Оно закроет глаза на половину твоих преступлений и ограничится, — подумай только! — ограничится одним колесованием!
Швейцер. Ты слышишь, атаман? Не сдавить ли мне горло этому облезлому псу, чтобы красный сок брызнул у него изо всех пор?
Роллер. Атаман! Ад, гром и молния! Атаман! Ишь как он закусил губу! Не вздернуть ли мне этого молодчика вверх тормашками?
Швейцер. Мне! Мне! На коленях прошу тебя: мне подари счастье растереть его в порошок!
Патер кричит.
Моор. Прочь от него! Не смейте его и пальцем тронуть! (Вынимая саблю, обращается к патеру.) Видите ли, господин патер, здесь семьдесят девять человек. Я их атаман. И ни один из них не умеет обращаться в бегство по команде или плясать под пушечную музыку. А там стоят тысяча семьсот человек, поседевших под ружьем. Но слушайте! Так говорит Моор, атаман убийц и поджигателей: да, я убил имперского графа, я поджег и разграбил доминиканскую церковь [65], я забросал пылающими головнями ваш ханжеский город, я обрушил пороховую башню на головы добрых христиан… И это еще не все. Я сделал больше. (Вытягивает правую руку.) Видите эти четыре драгоценных перстня у меня на руке? Ступайте же и пункт за пунктом изложите высокочтимому судилищу, властному над жизнью и смертью, все, что вы увидите и услышите! Этот рубин снят с пальца одного министра, которого я на охоте мертвым бросил к ногам его государя. Выходец из черни, он лестью добился положения первого любимца; падение предшественника послужило ему ступенью к высоким почестям, он всплыл на слезах обобранных сирот. Этот алмаз я снял с одного финансового советника, который продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст, и прогонял от своих дверей скорбящего о родине патриота. Этот агат я ношу в память гнусного попа, которого я придушил собственными руками за то, что он в своей проповеди плакался на упадок инквизиции. Я мог бы рассказать еще множество историй о перстнях на моей руке, если б не сожалел и о тех немногих словах, которые на вас потратил.
Патер. Ирод! Ирод?
Моор. Слышали? Заметили, как он вздохнул? Взгляните, он стоит так, словно призывает весь огонь небесный на шайку нечестивых; он судит нас пожатием плеч, проклинает христианнейшим «ах». Неужели человек может быть так слеп? Он, сотнею Аргусовых глаз [66] высматривающий малейшее пятно на своем ближнем, так слеп к самому себе? Из поднебесной выси грозным голосом проповедуют они смирение и кротость и богу любви, словно огнерукому Молоху, приносят человеческие жертвы. Они поучают любви к ближнему — и с проклятиями отгоняют восьмидесятилетнего слепца от своего порога; они поносят скупость, — и они же в погоне за золотыми слитками опустошили страну Перу [67] и, словно тягловый скот, впрягли язычников в свои повозки. Они ломают себе голову, как могла природа произвести на свет Иуду Искариота [68], но — и это еще не худшие из них! — с радостью продали бы триединого бога за десять сребреников! О вы, фарисеи, лжетолкователи правды, обезьяны божества! Вы не страшитесь преклонять колена перед крестом и алтарями, вы бичуете и изнуряете постом свою плоть, надеясь этим жалким фиглярством затуманить глаза того, кого сами же — о, глупцы! — называете всеведущим и вездесущим. Так всех злее насмехаются над великими мира сего те, что льстиво уверяют, будто им ненавистны льстецы. Вы кичитесь примерной жизнью и честностью, но господь, насквозь видящий ваши сердца, обрушил бы свой гнев на тех, кто вас создал такими, если бы сам не сотворил нильского чудовища [69]! Уберите его с глаз моих!