Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие - Лошаков Александр Геннадьевич (полная версия книги TXT) 📗
– Плохо стараешься, водки нету, – сказал он с мягким укором, внимательно осмотрев посуду, и, увлекаемый женой, прошествовал к выходу. Он рассматривал ее тупым взглядом, как картину. Говорили, это у него профессиональная привычка – он торговал подделками под Коро, Ноаковского, Панкевича. Кроме того, он был редактором синдикалистского журнала и считал себя крайне левым. Они вышли на скрипящий снег. Клубы морозного пара покатились по полу, словно ворсистые мотки белой шерсти.
Вслед за Томашем в контору величественно вплыли танцующие пары, сонно закружились вокруг стола, майолики и картофеля, старательно обходя подтеки у окна, и, оставив красные следы от свежей мастики, вернулись, откуда пришли. Мария вскочила из-за стола, машинально поправила прическу и сказала:
– Тадеуш, мне пора. Начальник просил начинать пораньше.
– У тебя еще не меньше часа, – возразил я.
Круглые конторские часы с помятым железным циферблатом мерно тикали, подвешенные на длинной веревке между полусвернутым плакатом, карандашным рисунком фантастического горизонта и наброском углем, изображающим замочную скважину, сквозь которую виден фрагмент кубистской спальни.
– Пойду возьму Шекспира. Постараюсь за ночь подготовить «Гамлета», ведь во вторник занятия.
Войдя в другую комнату, она присела на корточки у книжной полки. Полка была грубо сколочена из неструганых досок. Под тяжестью книг доски прогибались. В воздухе плыли голубые и белые струйки дыма, стоял тяжелый запах водки, смешанный с вонью человеческого пота и известковым духом сырых гниющих стен. На них качались, как белье на ветру, ярко раскрашенные листы ватмана, просвечивающие сквозь голубую дымку, словно морское дно, цветными линиями медуз и кораллов. В черном окне, отгороженный стеклом от ночи, путаясь в тонком кружеве занавески, добытой за бесценок у железнодорожной воровки, грустный пьяный скрипач (считавший себя импотентом) тщательно пытался стонами своего инструмента заглушить хрип патефона. Согнувшись, словно под мешком цемента, он с угрюмым ожесточением извлекал из скрипки один-единственный пассаж – готовился к воскресному музыкально-поэтическому вечеру. Выступал он там вымытый, в выходном костюме в полоску, лицо у него было меланхолическое, глаза сонные, как будто ноты он читал в воздухе.
На столе, на скатерти с красными цветами, добытой у железнодорожной воровки, среди рюмок, книг и надкусанных бутербродов красовались голые и грязные ноги Аполония. Аполоний покачивался на табуретке и, повернувшись к деревянному, побеленному известкой для защиты от клопов, топчану, на котором, как рыбы, задыхающиеся на песке, лежали полупьяные люди, говорил громким голосом:
– Разве Иисус Христос был бы хорошим солдатом? Нет, скорее дезертиром. Во всяком случае, первые христиане убегали из армии. Не хотели противиться злу.
– Я противлюсь злу, – сказал лениво Петр. Он лежал развалившись, между двумя неряшливыми девицами, запустив пальцы в их прически. – И потому сними ноги со стола или вымой их.
– Вымой ноги, Полек, – поддержала его девица, лежавшая у стены. У нее были толстые, рыхлые бедра и красные, мясистые губы.
– Ну да! Еще чего! Знаете, было такое племя, вандалы, очень трусливое, – продолжал Аполоний, пяткой сдвигая тарелки в одну кучу, – все их били и не то из Дании, не то из Венгрии выгнали в Испанию. Там вандалы сели на корабли, поплыли в Африку и пешком подошли к Карфагену, где епископом был святой Августин.
– И тогда святой выехал на осле и обратил вандалов в христианскую веру, – сказал из-под печки молодой человек, попыхивая трубкой. Он надул пухлые, персиковые щеки, покрытые золотистым пушком. Под глазами у него были громадные синяки. Он был пианистом и уже довольно давно жил с пианисткой, у которой были прелестные ямочки на щечках и хищный, страстный взгляд. Летом мы крестили его (ввиду его опасного вероисповедания) при зажженных свечах, с охапками цветов и полным тазом холодной святой воды, в которой предусмотрительный ксендз тщательно вымыл ему голову, а сразу же после крестин, в самом людном месте Груецкой улицы, мы едва спаслись от облавы. Поженились пианисты не скоро, только поздней зимой. Родители не давали своего благословения, считая брак неравным. В конце концов они, правда, уступили, предоставили молодым комнату для жилья, пианино для занятий и кухню для производства самогона, но не пожелали пригласить друзей на свадьбу, и тогда друзья сами устроили свадьбу. Невеста, в негнущемся голубом платье, сидела в кресле неподвижно, будто аршин проглотила. Она была сонная, уставшая и пьяная.
– Хорошо здесь у вас, очень хорошо, знаешь? – еврейка, которая бежала из гетто и осталась сегодня без ночлега, встала на колени у книжной полки рядом с Марией и обняла ее. – Странно, я уже так давно не держала в руках зубной щетки, бутерброда, чашки чая, книги. Знаете, это трудно передать. И постоянное сознание, что надо уходить. Мне смертельно страшно!
Мария молча погладила ее по птичьей головке, украшенной блестящими волнами прилизанных волос.
– Ведь вы были певицей? И наверное, ни в чем не нуждались.
На ней было желтое цветастое платье с вызывающим декольте, из которого кокетливо выглядывало кремовое кружево комбинации. На длинной цепочке болтался между грудей золотой крестик.
– Нуждалась? Нет, не нуждалась, – в ее влажных, коровьих глазах мелькнуло удивление. У нее были широкие, способствующие деторождению бедра. – Знаете, с артистками даже немцы иначе. – Она замолчала, бездумно уставившись на книги. – Платон, Фома Аквинский, Монтень. – Она трогала ярко-красным крашеным ногтем истрепанные корешки книг, купленных на лотках и украденных у букинистов. – Но если бы вы видели то, что я видела в гетто.
– Августин написал шестьдесят три книги! Когда вандалы осадили Карфаген, он как раз трудился над корректурой и за этим занятием умер! – с маниакальным упорством продолжал Аполоний. – От вандалов ничего не осталось, а Августина читают по сей день. Ergo – война кончится, а поэзия останется, и вместе с ней останутся мои завитушки.
Под потолком сохли на веревках обложки поэтического сборника. Они сильно пахли типографской краской. Свет проникал сквозь черные и красные листы оберточной бумаги и блуждал среди страниц, как в лесной чаще. Обложки шуршали, как сухие листья.
Еврейка подошла к патефону и сменила пластинку.
– Я думаю, на арийской стороне тоже будет гетто, – сказала она, косясь на Марию. – Только из него уже некуда будет бежать.
Подошел Петр и повел ее танцевать.
– Она нервничает, – тихо сказала Мария. – Вся ее семья осталась в гетто.
Иголка попала на трещинку в пластинке и монотонно заныла. В дверях появился разрумяненный с мороза Томаш. Его жена одернула платье на выпуклом животе.
«Конской мордой еще не разогнаны две последние мрачные тучи», – продекламировал он и, показывая рукой за окно, крикнул с чувством: – Конь, конь!
В круге золотистого света, падающего из двери, ослепительно белый и гладкий снег лежал, будто тарелка на пепельной скатерти, дальше, в тени, он серел и синел, словно отражая небо, и лишь у калитки искрился в блеске уличного фонаря. Нагруженная доверху, будто воз с сеном, подвода неподвижно высилась в темноте. Красный фонарь покачивался под колесами, отбрасывая на снег зыбкие тени, освещая ноги и живот лошади, казавшейся выше и крупнее обычного. Кожа точно дышала – от нее валил пар. Лошадь стояла, понурив голову от усталости.
Возчик топтался у телеги в терпеливом ожидании, хлопая себя по груди ладонями. Когда мы с Томашем отворили ворота, он неторопливо взял в руку кнут, взмахнул вожжами и причмокнул. Лошадь вскинула голову, дернулась изо всех сил, но телега не сдвинулась с места. Передние колеса застряли в сточной канаве.
– Бери ее, стерву, под уздцы и подай назад, – сказал я со знанием дела. – Сейчас доску подложу.
– Наза-а-ад! – заорал возчик, навалясь на оглоблю. Жандарм в голубом плаще, охраняющий соседнее здание бывшей городской школы, набитое, как тюрьма, «добровольцами», отправляемыми на работу в Пруссию, подошел со стороны фонаря, тупо стуча подкованными сапогами по плитам тротуара. На груди к портупее у него был подвешен фонарик. Жандарм нажал кнопку и любезно посветил нам.