О писательстве и писателях. Собрание сочинений - Розанов Василий Васильевич (бесплатные книги онлайн без регистрации TXT) 📗
2) Задача Кэрроля и вопрос о догмате.
3) Иррациональность в математике и догмате.
4) Понятие тождества в схоластической философии.
5) Понятие тождества в математической логике.
6) Время и Рок.
7) Сердце и его значение в духовной жизни человека по учению Слова Божия.
8) Икона Благовещения с космическою символикою.
9) К методологии исторической критики.
10) Бирюзовое окружение на иконах Софии Премудрости Божией и символика голубого и синего цвета.
11) «Амулет» Паскаля.
12) К истории термина «антиномия».
13) Эстетизм и религия.
14) Гомотипия в устройстве человеческого тела.
15) О троичности.
16) Основные знаки и простейшие формулы логистики.
Окинув глазом, читатель сразу же видит из этого перечня, насколько автору одинаково близки и, так сказать, сродственны мир спиритуалистический и физический, вопросы благочестия и вопросы математики. Мы дали читателю образчик из его мышления религиозного. Дадим из «Заметок о Троичности» образчик суждения научного:
«Числа вообще оказываются невыводимыми ни из чего другого, и все попытки на такую дедукцию терпят решительное крушение… Число выводимо лишь из числа же, — не иначе. А так как глубочайшая характеристика сущностей связана именно с числами, то сам собою напрашивается пифагоровско-платоновский вывод, что числа суть основные, за-эмпирические корни вещей, — своего рода вещи в себе. В этом смысле опять-таки напрашивается вывод, что вещи, в известном смысле, суть явления абсолютных трансцендентных чисел. Но, не вдаваясь в эти сложные и тонкие вопросы, мы скажем только, что число три, в нашем разуме характеризующее безусловность Божества, свойственно всему, что обладает самозаключенностью, — присуще заключенным в себе видам бытия. Положительно, число три являет себя всюду, как какая-то основная категория жизни и мышления».
И он указывает, что, напр.: в пространстве это — длина, ширина и высота.
Во времени — прошедшее, настоящее, будущее.
В грамматике — три лица: я, ты, он.
В семье — отец, мать, ребенок.
В личности — ум, чувство, воля.
В литургии — троекратное повторение обрядов, троекратное возглашение призываний.
И заключает отсюда:
«Итак, никто не сказал, почему божественных ипостасей три, а не иное число. Не случайность этого числа, внутренняя разумность его чувствуется в душе, но нет слов, чтобы выразить свое чувство. Во всяком случае, бесчисленные попытки дедуцировать три-испостасность Божества мы не можем признать удачными. Утешением и назиданием философам да послужит же то, что даже числа измерений пространства, подразделений времени, лиц грамматики, членов первичной семьи, слоев жизнедеятельности человеческой, координат психики и т. д, и т. д., — они тоже не дедуцировали и даже не объяснили его смысла. Мало того. Чувствуется, что есть какая-то глубокая связь между всеми этими троичностями, но какая — это вечно бежит от понимания, именно в тот момент, когда хочешь почти найденную связь пригвоздить словом».
Читатель видит из приведенного образца, что автор, указующий путь к «церковным старцам» на монастырской завалинке, не «дурак» и в математике. Он сковал крепкую книжку: и сколько бы собак ни грызло ее, они оборвут «конец штанины» у автора и не затронут его сюртука или рясы (он — священник). В Москве, кажется, она производит впечатление. Художник М. В. Нестеров прислал мне повестку на заседание Религиозно-Философского общества [325] в память Влад. Соловьева, где значится докладом чтение князя Е. Н. Трубецкого — именно об этой книге, под заглавием: «Свет Фаворский и преображение ума. По поводу книги П. А. Флоренского — «Столп и утверждение истины». На повестке обозначены и оппоненты чтению, всего 12, из них известны всей России: С. Н. Булгаков, С. Н. Дурылин, Вячеслав Иванов, Г. А. Рачинский, И. И. Фудель. Желательно, чтобы кто-нибудь доставил в Петербург обстоятельный отчет о прениях.
Во всяком случае славянофильство приехало на какую-то многозначительную станцию.
Споры около имени Белинского {82}
Горячий спор вокруг имени Белинского, — вокруг имени и репутации его моральной эстетической, умственной, всяческой… Уже зимой этого года, от приехавших из Москвы друзей, я слышал о том чрезвычайном волнении, какое происходит в московских аудиториях (университета и женских курсов) по поводу выступления против Белинского известного московского критика и историка русской литературы г. Айхенвальда. На резкие нападения г. Айхенвальд ответил книгой, только что выпущенной им — «Спор о Белинском» [326], где он, так сказать, с документами в руках, подтверждает свои тезисы. И вот сейчас я читаю в московских газетах новые ожесточенные нападения на эту книгу проф. Сакулина «известного г. Иванова-Разумника.
Не скрою, что когда еще зимою я услышал об этих спорах, — будто бы ведущихся с крайним ожесточением, — в душе у меня поднялось что-то гадкое и дурное, точно я нечаянно выпил уксуса и не знаю, что с этим сделать. — «Ах, все это правильно, но всего этого правильного не следовало говорить»… Поднялась «неприятная история в русской литературе», которой «поднимать не следовало»…
Дам маленький факт, который, может быть, будет интересен обеим спорящим сторонам: в мою пору лекции по истории русской литературы в Московском университете читали Ф. И. Буслаев и Н. С. Тихонравов, — два ума европейского чекана, европейского закала. Едва ли нужно говорить, что эти два ума если не вполне, то в значительной степени создали науку истории русской литературы. Т. е. не кое-какие «мнения» и не кое-какие «компиляции» в этой области, всегда наполнявшие и всегда волновавшие нашу журналистику, — а они бросили из ума своего, знакомого с историческим освещением всех литератур Запада, огромный свет на происхождение и на историю русской словесности, устной, письменной, древней и новой. И вот, ни у Буслаева, ни у Тихонравова я никогда не слыхал даже упоминания имени Белинского.
Не удивительно ли?
Факт. Его могут засвидетельствовать все, слушавшие одновременно со мною лекции в Московском университете.
Причем ни у Тихонравова, ни у Буслаева никакой не было враждебности или даже неприязненности к Белинскому. Они его не упоминали, потому что в этом не было никакой необходимости, никакой нужды! «В ходе преподавания» им «не приходилось» его упомянуть, потому что все его взгляды и теории были «не нужны» для объяснения истории и вообще фактов истории русской литературы.
Вполне удивительно. Когда я спрашиваю себя, каким образом это могло произойти, то на ходу объяснение в единственном и притом скользящем упоминании не то Буслаевым, не то Тихонравовым имени Белинского: один или другой из них сказал, что, кроме господствующего теперь исторического метода в изучении явлений литературы, «был еще господствовавший в 40-х годах метод эстетический, представителем которого был тогда Белинский». И больше — ничего. Ни — развития, ни — подробностей. В словах профессора звучал этот смысл: «все это — наивности и пустословие», — которое «оставлено, как вчерашний день науки».
И действительно: перед громадой исторического освещения фактов словесного творчества являлись каким-то несчастным лепетом «эстетические оценки» тех же фактов, просто — по бессодержательности, просто — по ненужности; просто — по безынтересности.
И после университета, учителем и прочее, мне было просто скучно читать Белинского, и скучно читать о Белинском, и скучно — разговаривать о Белинском. «Нет содержания. Нет хлеба. Не нужно».