Шесть систем индийской философии - Мюллер М (читаем бесплатно книги полностью .txt) 📗
Некоторые из совпадений между буддизмом и христианством, конечно, поразительны, в особенности поразительно число таких совпадений, но в отдельных случаях эти совпадения поверхностны и не могут повести к образованию того или иного мнения. Я говорил об этом предмете неоднократно и в последний раз в своей статье о «Совпадениях», но они все-таки остаются только совпадениями. Рассказ о Будде, сидящем под индийским фиговым деревом (ficus religiosus), не имеет ничего общего с рассказом о Натаниеле, сидящем под палестинской смоковницей, и притча о блудном сыне в буддийских писаниях по духу, несомненно, совершенно отлична от такой же притчи Нового Завета. И без всяких натяжек и попыток приводить ничего не доказывающие доказательства остается совершенно недостаточное количество поразительных и даже смущающих сходств. Ни один историк, способный к критике, ни на минуту не остановится на таких аргументах, которые употребляли для доказательства реального обмена мыслями между Индией и Европой в древности. В этом отношении мы обязаны многим этнологам, указавшим на столь же удивительные совпадения между религиозным и философским фольклором цивилизованных и нецивилизованных рас и притом не решающимся предполагать какого-либо заимствования или одинаковости исторического происхождения.
Например, Кинват (Kinvat) [42] – мост – по-видимому, специально принадлежащий персам, имеет антецеденты в ведах и ему подобный мост у индейцев северной Америки [43]. Я говорю только о подобии, об аналогии, потому что этот мост индийцев отличается, как я указал, очень характерно от моста у персов. Далее известно, что идея о создании мира Словом открыта даже у такой низкой расы, как klamaths [44], и никто не решится утверждать, что эти две легенды имеют общее происхождение или представляют заимствование. Это может служить предостережением лтбдям, с такой охотой указывающим пути, по которым индийское мышление могло влиять на Грецию и Палестину и vice versa.
Несомненно, что такие пути существовали: ни горы, ни моря не составляют непроходимых границ. А кроме того, буддизм уже в третьем веке до н. э. был миссионерской религией, какой было позднее христианство. Александрия была известна под именем Alasando автору Магавамсы [45]. С другой стороны, имя царя Гондафороса, упоминаемое в легенде о странствованиях в Индии св. Фомы, существовало, как это доказывают индо-парфянские монеты (gondophares), так же как и имя его племянника Abdayases, и, может быть, по мнению Леви, и имя Vasu Deva как Misdeos. Все это верно и доказывает, что в первом веке после н. э. дорога между Александрией и Бенаресом была открыта. Не следует также забывать и о том, что в диалогах Милинды и Нагасены мы имеем указание на греческого царя (Менандра) и буддийского философа, обсуждавших важнейшие вопросы философии и религии. Все это верно, и все-таки мы остаемся далекими от действительного открытия сношений между греками и индийцами. Пред нами только разные возможности, даже, пожалуй, вероятности, но мы не можем ожидать, чтобы какой-либо историк считал их доказательством действительного влияния Греции на Индию или Индии на Грецию в такое время, когда можно было бы привести греческую философию и религию к восточным источникам или индийские философские школы могли получать новые импульсы с Запада. Хотя мы не имеем достоверной хронологии индийской литературы, но мы навряд ли можем полагать, если не желаем перевернуть вверх дном все литературное развитие Индии, что появление таких имен, как Будда и Зарад (Зороастр) среди последователей Мани или имени Теrebinthos, ученика Scythianos [46], основателя манихейской секты в Вавилоне, поможет нам открыть тайные источники мудрости Капилы или Будды Шакьямуни. Они могут указывать , откуда эти ересиархи черпали свою мудрость, но вопрос, занимающий нас здесь, остается нерешенным. Геррес, несмотря на свой мистицизм, был прав, ища сходства в технических терминах, чтобы установить индийское влияние на Грецию или греческое влияние на индийскую философию. Принцип верен, хотя Геррес применял его неверно. Это то же, что в сравнительной мифологии. Могут существовать сходства между двумя мифологиями, вроде превращения мужчин и женщин в животных и растения, поклонение деревьям и предкам, вера в духов и в сны, но одно такое уравнение, как Дьяус – Зевс, более убедительно, чем все сходства, взятые вместе. Если вы спросите: почему? – то вы можете также спросить, почему открытие одной монеты с именем Августа есть более убедительное доказательство римского влияния в Индии, чем открытие множества кусков нечеканенного золота.
Возвратимся к происхождению слова брахман. Как ни соблазнительно [47]* далекое родство слова брахман со словом brih в смысле речи, с verbum и word (слово), мы не можем допустить его, не допуская одновременно общности мышления – и мышления глубоко философского – в период, предшествовавший разделению арийцев; а мы, конечно, не имеем достаточно веских данных для поддержания такой смелой гипотезы. Из рассмотрения до сих пор приводимых данных мы можем вывести то заключение, что в Индии Брахман как имя «перводвигателя» могло и не проходить стадии, на которой это слово обозначало только молитву, и что брахман (молитва) могла и не принимать значения объекта молитвы, то есть универсального Духа, совсем не требующего молитвы.
Чтобы показать, каково было направление мышления, связанное в ведах с Вач, я приведу здесь некоторые места из гимнов, брахман и упанишад.
Речь (vak) говорит о себе в гимне (X, 125), а также в Атхарваведе (IV, 30):
1. Я странствую с Васу и Рудрой, я странствую с Адитьями и с Вишведевами; я поддерживаю Митру и Варуну, я поддерживаю Агни и двух Ашвинов.
2. Я поддерживаю растущего, надувающегося (?) Сому, я поддерживаю Тваштара, Пушана и Бхагу. Я даю богатство ревностному приносящему жертвователю, выдавливающему Сому.
3. Я царица, собирательница богатств, знающая, первая из тех. которые заслуживают почитания; боги так установили меня во многих местах, пребывающей со многими, входящей во многих.
4. Мной существует тот, кто видит, тот, кто дышит, тот, кто слышит то, что говорится, кто ест пищу; все они опираются на меня, не зная этого. Слушайте, и ты и все. Я говорю тебе то, чему я верю.
5. Я, сама я, говорю это, что добро для богов, а также и для людей; кого я люблю, делаю страшным, делаю брахманом, риши, мудрецом.
6. Я натягиваю лук для Рудры (бога грозы), чтобы стрела его поразила ненавистника брахмана; я веду войну за народ, я вошла в небо и в землю.
7. Я приношу отца (Дьяус) на вершину этого мира; мое начало (происхождение) в водах, в море; оттуда я распространяюсь над всеми существами и вышиной своей касаюсь неба.
8. Я распространяюсь, подобно ветру, и владею всеми вещами над небом и над землей – такова я стала через мое величие.
Спрашивается, имеются ли в этих заявлениях какие-либо следы мышления, которое, в конце концов, повело к понятию греческого Логоса? Есть и другой гимн (X, 71), значение которого очень темно, но впервые сделалось несколько более понятным благодаря толкованию профессора Дейссена; тут мы находим некоторые важные замечания, указывающие, что язык уже в то древнее время составлял объект мышления. Но и тут, однако, нет ничего приближающегося к понятию Слова как творческой силы. Мы встречаем тут такие замечания: слова вначале составлены, для того чтобы открыть то, что прежде было скрытым. Это, несомненно, важная идея, указывающая, что люди, ее высказывающие, так же как и мы, задумывались над такой удивительной вещью, как язык. Есть намек и на борьбу за существование, происходившую между словами; говорится, что мудрый создает речь умом, духом (манас), просеивая ее, как ситом просеивают муку. Сильно восхваляется могущество речи, восхваляется и красноречие как драгоценный дар. Все кричат, когда появляется красноречивый человек, подчиняющий и чарующий своими словами (sabhasaha) собрание; предполагается даже, что он устраняет всякий грех и дает опору своим друзьям. Знанию всех вещей или, как говорит Дейссен, знанию происхождения вещей учит Брахман.