Страх. История политической идеи - Кори Робин (читать книги регистрация .TXT) 📗
Когда история страха XX века будет написана, предположила в «Эйхмане» Арендт, лучше обойтись без таких грандиозных понятий, как тотальный террор и радикальное зло, и вместо этого обратиться к скучной реальности карьеристов и коллаборационистов. Настаивая на таких узах террора и обыденности, Арендт не стремилась обесценить важность холокоста или (косвенно) сталинизма. Но она стремилась лишить страх опоры, чтобы продемонстрировать, что он не может быть гарантом политики. Появляющийся и зависящий от стандартного обмена обычных человеческих жизней страх не имел мифической силы, которую она приписала ему в «Истоках». Эйхман, нацисты, даже геноцид не заслуживали штампа «радикального зла», вдохновившего террор и граничившего с благоговением. Зло, как Арендт писала Гершону Шолему, не принадлежит преисподней; оно было во многом частью нашего мира, следствием мирских компромиссов и человеческих (слишком человеческих!) пороков. «Я передумала и действительно больше не буду говорить о радикальном зле… Теперь мое мнение состоит в том, что зло никогда не „радикально“, что это лишь крайность и что оно не обладает ни глубиной, ни каким-либо демоническим измерением… Оно вызывающе для мышления, как я сказала, так как мысль пытается достигнуть глубины, дойти до корней и в момент, когда она интересуется злом, оказывается обманутой, поскольку там ничего нет. Это „банальность“ зла. Лишь добро обладает глубиной и может быть радикальным» 111.
Так, Арендт рассеяла священную ауру, которую столь многие и до нее и после находили в политике страха, отказываясь придать ей фундаментальный, первобытный и религиозный подтекст, сохраняющийся вокруг таких слов, как «холокост». Недобрый тон ее иронии, ее горький смех над настоящей человеческой комедией Эйхмана отражали ее усилие не позволить оставить последнее слово за злом — и боязнью зла, что уже практически имело место в «Истоках». Смех, как написала Арендт в эссе о Кафке, «позволяет человеку доказать свою сущностную свободу путем своего рода спокойного превосходства над неудачами». Вглядываясь в Эйхмана, Арендт в конце концов вняла мудрому совету Ясперса, предостерегавшего ее в 1946 году от того, чтобы придать нацистам «черты величия» (сатанинского величия!), которое для меня также не применимо к нацистам, как и всякий разговор о «демонических» элементах в Гитлере и т. д. Мне кажется, что мы должны рассматривать вещи во всей их банальности, в их прозаической избитости, поскольку именно это по-настоящему характеризует их. Бактерии могут вызвать эпидемии, которые сотрут народы, но останутся просто бактериями. Я c тревогой отношусь к любому намеку мифа и легенды, а все неопределенное и есть такой намек 112. Хотя Арендт в своих трудах никому не приписывала черты «сатанинского величия», она отдала эту мантию тотальному террору. Следуя совету Ясперса, Арендт упустила из внимания тотальный террор — и страх в целом — как основу политики, но это в свою очередь освободило ее от источника кошмара. Возможно, это было освобождение от тотального террора ее собственного воображения, объяснившее «любопытное состояние эйфории», которая она испытала после написания «Эйхмана в Иерусалиме» 113.
За тридцать лет, прошедшие после смерти Арендт, две ее попытки разобраться в политическом страхе XX века прожили любопытную судьбу. С одной стороны, исследователи нацизма и сталинизма отвергли большинство центральных аргументов «Истоков тоталитаризма». Так, несмотря на разногласия, Кристофер Браунинг и Дэниэл Голдхаген согласны, что люди в нацистской Германии не страдали от аномичного одиночества: нацизм вырос и зависел от социально интегрированного гражданского общества 114. Выступая против мнения Арендт о нацизме как о массовом феномене, многие историки теперь подчеркивают его элитарное измерение, то, как интеллектуалы, правительство и военные чины, профессионалы, представители духовенства и бизнес-магнаты достигли «консенсуса» в отношении холокоста 115. В отличие от ее заявлений о том, что содержимое нацистской идеологии было менее важным, чем ее психологическая функция, исследователи согласны в том, что антисемитизм был цельной идеологией со значительным самостоятельным посланием, в особенности среди традиционных правых консерваторов Германии. Заимствуя из глубокого источника мышления контрпросвещения, отвечая на многолетнее недовольство освобождающим обещанием французской революции, «искупительный антисемитизм» критиковал нацистское мировоззрение 116. В конце концов, как утверждал Цветан Тодоров, в лагерях выживала деятельность, даже нравственная 117.
Используя архивы, открытые после крушения коммунизма, советские историки оказали еще меньше поддержки тезису Арендт в «Истоках». Против ее утверждения о том, что отдельный лидер режима террора значит мало, один историк написал: «Сталин нависает, как призрак, над этими событиями. Как самый сильный политический лидер государства и центр растущего квазирелигиозного культа, он во многом лично ответственен за резню».
Хотя изначально сталинизм был нисходящей схемой, он также имел свои восходящие аспекты, хотя и не в массовом смысле, описанном Арендт. Террор был двусторонним движением, при котором начальный уровень, рядовые активисты вели войну против региональных бюрократов среднего уровня, которых они надеялись сместить 118. Личность не умерла в 1930-х; она выжила, иногда укрываясь, иногда оставаясь на виду. В самом деле, согласно одному историку, председатель Центрального исполнительного комитета СССР ежегодно, вплоть до 1935 года получал приблизительно 77 000 писем с «жалобами, петициями, доносами, признаниями и советами». Один рабочий, к примеру, учил министра иностранных дел Молотова искусству дипломатии, в то время как другой оповещал партийных лидеров о том, что они уже не соответствуют своему рангу и делу, и сравнивал их с фигурой Антея из греческой мифологии, «который погиб, потеряв контакт с землей» 119. За два года до заявлений Арендт о том, что смерть Сталина может означать начало еще более организованной кампании против личности, советские газеты стали публиковать письма в редакцию, в которых граждане жаловались на предательства и преступления большевиков 120. Террор не разрушил ткани повседневной жизни, разрывая связующие узы ради нового идеологического облачения: он вплелся в эти ткани, где граждане доносили друг на друга властям о замеченном неуважении, семейных ссорах и т. п. Повседневные жалобы обеспечивали содержимое идеологии, превращая незначительные конфликты в великую войну. Вот что писал один из выживших: «Вам нельзя наступить кому-то на ботинки. Даже незначительный инцидент может оказаться фатальным. Ваша жена поспорила с соседкой, соседка напишет анонимное письмо в НКВД, и вашим бедам несть конца» 121.
Вопреки этому свидетельству многие интеллектуалы, в особенности обладавшие скорее литературными и философскими наклонностями, продолжали настаивать на компетентности «Истоков» в понимании не только Гитлера и Сталина, но и террора XX века в целом. Разобщенное общество; крах традиционных иерархий; одинокая личность, опорожненная ради наступающей идеологии; террор, настолько безличный, что, казалось, правит лишь непостижимое зло, вот излюбленные тропы интеллектуалов, заявлявших об «Истоках» не как о документе прошлого, но как о помощи в нашем настоящем мышлении 122. Говорят ли они о негативной реакции на глобализацию, возрождении национализма и этнической идентичности, гражданском обществе или об угрозе радикального ислама, они беспокоятся об опасности отчуждения и его потенциальной поддержке политического экстремизма 123.