Природа и власть. Всемирная история окружающей среды - Радкау Йоахим (книги онлайн полностью .txt) 📗
Еще более значимое «действующее лицо» всемирной истории и, может быть, вообще самое главное животное – овца. В экономике и ландшафте Германии она тоже играла когда-то важную роль, хотя сегодня об этом часто забывают. Еще в 1860 году прусский статистик Иоганн Фибан подчеркивал, что шерсть – основной бастион немецкого текстильного сектора в сравнении с Англией и Францией. В Германии было тогда 28 млн овец – почти столько же, сколько людей (см. примеч. 41). Почти полное исчезновение овцеводства должно было очень сильно изменить облик Германии, и не только в окрестностях Люнебургской пустоши. Какую оценку дать этим изменениям? И стоит ли вообще их оценивать?
В этом пункте настроения расходятся, даже между защитниками природы. Для Джона Мьюра, учредителя Сьерра-клуба и отца-основателя американского природоохранного движения [38], овца была «саранчой с копытами» (hoofed locust), от которой он хотел навсегда избавить национальный парк Йосемити (см. примеч. 42). В то же время Герман Лёне [39], писатель и культовая фигура немецких природоохранников, столь близкий Мьюру в своем почитании природы, возводит в идеал дикой природы Люнебургскую пустошь – давнее овечье пастбище. Нужно вспомнить, что перед глазами Мьюра были гигантские овечьи отары, источник крупной прибыли, в то время как для Лёнса отгонное овцеводство было древнейшей формой жизни, вдобавок уже находившейся в упадке к тому времени, когда он писал свои произведения.
Люнебургская пустошь стала хрестоматийным аргументом для развенчания иллюзий традиционной охраны природы. Лесовод Георг Шпербер считает парадоксальным, что первым «охраняемым природным парком» был объявлен «последний клочок самого истерзанного лесного ландшафта Германии, Люнебургская пустошь». Другой автор вообще называет ее «ландшафтом экологической катастрофы»! Однако палеопочвоведение показало, что выпас продолжается здесь более 3 тыс. лет! Надо ли считать поросшую можжевельником пустошь истерзанным лесом, а не самобытной исторической формой природы с высоким биоразнообразием? На пустоши сложились собственные экологические взаимосвязи, например, между овцами, цветами и пчелами. Это обогатило и образ жизни людей, ведь человеку нужно не только дерево, но и мед. Овцы разрушили почвенный покров? Еще в 1904 году ботаник Пауль Грэбнер сомневался в том, сможет ли пустошь когда-нибудь «стать пригодной для формации, достойной называться “лесом”». Сегодня, когда овцеводство ушло в прошлое, люди, наоборот, стараются уберечь старые пастбища от зарастания лесом. Порой кажется, что забыт банальный факт – овца не только ест, но и удобряет почву, на которой пасется. Отходы овчарен еще в XVI веке считались ценным удобрением, позже овец иногда загоняли в лес для улучшения почвы (см. примеч. 43), а понятие «золотого копыта» живо в сельском хозяйстве и сегодня.
Возможные издержки овцеводства, такие как поедание овцами сельскохозяйственных растений, особенно на склонах, давно известны, и при желании их легко предотвратить. Овцы гораздо лучше коз подчиняются пастушьим собакам. Крестьяне смотрели на отгонные отары подозрительно и недоверчиво, опасаясь, что те натворят им бед, разборки доходили порой до рукоприкладства (см. примеч. 44). Могли ли овцеводство, земледелие и лесное хозяйство образовать устойчивую комбинацию – было вопросом социальных условий. Если владельцев гигантских отар никто не принуждал считаться с интересами других людей, как это было в Испании раннего Нового времени или в Мексике, выпас овец оставлял после себя в ландшафте разрушительные следы.
Абсолютной мерой для экономико-экологической оценки культуры служит критерий, надежно ли она гарантирует пропитание своего населения на длительный срок. Для этого ей нужны резервы, и это одна из причин, почему леса заслуживают такого внимания. Сложности начинаются, если выставляется требование, чтобы окружающая среда была еще и «социально приемлемой», не только гарантирующей чистое выживание, но способной обеспечивать преемственность культуры и общества. Здесь более чем где-либо «природа» превращается в исторически и культурно обоснованную норму.
В 1992 году немецкий философ Рудольф цур Липпе предложил вообще аннулировать понятие «природа», поскольку оно представляет собой не больше чем «мешок для непереработанной истории» (см. примеч. 45). Однако историк, увидев перед собой подобный «мешок», проявит скорее любопытство, чем пренебрежение. Если окажется, что природа сама по себе не существует, а имеет место лишь как исторический феномен, то для мыслителей, стремящихся к аисторичным структурам, она, возможно, утратит интерес. Но для историка здесь и начнется процесс познания, поскольку для него «ставшее историей» не означает «какое угодно». Если в определенную эпоху люди воспринимают свою собственную природу и природу вокруг себя определенным образом, это не значит, что их способ восприятия произволен. Конструкты природы имеют долгую жизнь только в том случае, если содержат полезный опыт. Там, где чистый конструктивизм в своем аисторичном окружении подводит дискуссию о природе к мертвой точке, для историка начинается размышление об историзированной природе.
Тем не менее экологическая история пока на удивление мало восприняла тот шанс, который кроется в историзации экологии. И это при том, что только такая новая экология дает возможность понять историю отношений человека и природы не как безнадежную унылость бесконечной деструкции, а как захватывающую смесь разрушения и созидания!
Антрополог Колин М. Тёрнбулл в своем известном исследовании с большой симпатией описал жизнерадостную культуру пигмеев мбути [40] (1961). Резким контрастом к ней предстает физическая и духовная нищета племени ик на севере Уганды. Этих людей выселили из национального парка Кидапо, заставив таким образом перейти от охоты и кочевья к оседлому существованию в скудной природе. Утрата привычной среды и образа жизни лишила их всякой радости и дружелюбия, вплоть до сексуального наслаждения (см. примеч. 46). Европейская история может предложить контрпримеры, то есть примеры планомерного сохранения трудного для жизни, но неотъемлемого от самой культуры окружающего мира. Наиболее показателен пример Венеции. Этот город с огромным трудом сохранил свою лагуну и свое хрупкое островное положение, хотя с технической точки зрения вполне можно было осушить большую часть лагуны, превратив ее в поля и пастбища, причем подобная экологическая корректура принесла бы на практике немалые преимущества.
Немецкая история может предложить свой пример: на исходе «деревянного века», когда люди все меньше нуждались в дереве как энергоносителе, немцы сумели сохранить свои леса и даже улучшить их состояние. Риль предостерегал: «Вырубите лес, и вы разрушите исторически сложившееся буржуазное общество» (см. примеч. 47). Он, очевидно, имел в виду буржуазию как сословие. Надо ли понимать его слова лишь как перл склонной к архаизмам социальной романтики? Но предупреждение Риля имело вполне реальный смысл – ведь леса предоставляли социальные ниши для сельской бедноты, смягчая волнения и поддерживая мирное сосуществование сословий. Более того, уставшей от постоянного контроля буржуазии лес служил местом, где можно было расслабиться и насладиться свободой, отдохнуть от стрессов индустриальной цивилизации. Вероятно, Риль был прав, когда говорил, что польза лесов для общества в его времена была велика как никогда прежде, даже если их экономическое значение и понизилось.
«Дикая» природа определенно не является надвременной, вечной ценностью. Вполне логично, что она становится привлекательной только в таком обществе, которое уже значительно изменило окружающий его мир. Только тот слой общества, который уже не знает, что такое голод, может воспринять эстетику безлюдных земель, скалистых гор. Поэтому можно понять, что не сто́ит ожидать нежных чувств к дикой природе от жителей развивающихся стран.