В. Маяковский в воспоминаниях современников - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
"Гвоздем" альманаха, бесспорно, были два отрывка из книги Маяковского "Простое, как мычание", которые, наряду с "Двенадцатью" Блока, произвели на нас наибольшее впечатление.
Мы не уставали повторять и скандировать:
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет семнадцатый год...* 1
{* У Маяковского было сказано – шестнадцатый, но читательская масса стихийно внесла поправку. (Прим. Б.Ефимова.)}
Или:
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилии!..
И еще:
Выньте, гулящие, руки из брюк –
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук –
пришел чтоб и бился лбом бы!
Никак не могу припомнить – досадный провал памяти, – когда я увидел Маяковского впервые. Скорее всего это могло быть в редакции "Известий", куда он часто приходил. Размашисто раскрыв дверь ударом ладони (Маяковский не любил браться за дверную ручку), он обычно присаживался на край стола редакционного секретаря поэта В. Василенко и начинал читать принесенные для газеты, стихи.
Зато очень ясно, отчетливо помню квартиру Маяковского–Бриков в Водопьяном переулке. Кольцов, который был очень дружен с Маяковским, взял меня с собой на первую читку поэмы "Про это". Помню огромную комнату, переполненную людьми, нестройный гомон голосов. Маяковский был, по–видимому, в отличном настроении, оживлен, приветлив, произносил шуточные, забавные тосты. Наконец все стихло. Началось чтение.
Читал Маяковский с огромным темпераментом, выразительно, увлеченно.
Мощно звучал красивый голос поэта. Я слушал с напряженным вниманием, но скоро, к немалому своему огорчению, обнаружил, что сложный смысл стихов ускользает от меня, и содержание новой поэмы, во всяком случае, гораздо труднее для восприятия, чём ранее знакомые стихи Маяковского. Осторожно поглядывая на лица слушателей, я видел на них сосредоточенное, "понимающее" выражение, что еще больше смутило меня.
После чтения началось обсуждение, живое, страстное. В разгаре дебатов девушка, рядом с которой я случайно очутился, неожиданно предложила мне сыграть в шахматы. Мы устроились в сторонке у окна и погрузились в игру, тихо между собой беседуя.
– Скажите, – спросил я, – вы поняли все, что читал Владим Владимыч?
– Я уже второй раз слушаю, – был неясный ответ.
– Вера Михайловна, – сказал я, проникшись к ней доверием, – вы тут как будто свой человек. Научите, умоляю, что примерно надо ответить, если кто-нибудь вздумает спросить мое мнение?
В ее узких глазах мелькнула лукавая искорка.
– Надо сказать, – произнесла она с серьезным лицом, – здорово это Маяковский против быта.
...1923 год. В крохотном помещении в Козицком переулке – редакция только что организованного "Огонька". В дружеской тесноте делаются первые номера журнала. В одной комнате – и редактор журнала Кольцов, и заместитель его Зозуля, и немногочисленный "аппарат" редакции, и многочисленные посетители, писатели, журналисты, поэты, художники, фотографы. На одном из столов вместе с другими материалами лежат принесенные мною иллюстрации к рассказу. Входит Маяковский. Он дружески расположен к новому журналу и в первый же номер дал замечательное стихотворение, посвященное Ленину2.
Поэт по–хозяйски перебирает лежащие на столе рукописи, берет один из моих рисунков.
– Ваш?
– Мой, Владим Владимыч.
– Плохо.
Я недоверчиво улыбаюсь. Не потому, что убежден в высоком качестве своей работы, а уж очень как-то непривычно слушать такое прямое и безапелляционное высказывание. Ведь обычно принято, если не нравится, промолчать или промямлить что-нибудь маловразумительное.
Маяковский протягивает огромную руку за другим рисунком. Я слежу за ним уже с некоторой тревогой.
– Плохо, – отчеканивает поэт и берет третий, последний рисунок.
– Оч–чень плохо, – заявляет он тоном, каким обычно сообщают чрезвычайно приятные новости, и, видимо считая обсуждение исчерпанным, заговаривает с кем-то другим.
Таков был простой, прямой и предельно откровенный стиль Маяковского. В вопросах искусства он был непримиримо принципиален даже в мелочах, не любил и не считал нужным дипломатничать, кривить душой, говорить обиняками и экивоками.
Плохо – значит плохо, и "никаких гвоздей"!
Вероятно, немало недоброжелателей и даже врагов приобрел он себе именно таким путем. Что касается меня, то скажу по чистой совести: я не обиделся на Маяковского. Я поверил, что рисунки действительно плохи. И тем более радостными и приятными бывали для меня скупые похвалы, которые мне впоследствии приходилось слышать иногда от Владимира Владимировича.
Частым гостем был Маяковский и в редакции "Чудака", сатирического журнала, созданного Кольцовым, который так же, как это было с "Крокодилом" К. С. Еремеева, настаивал на этом названии, хотя все кругом (и я в том числе) были против. Потом к названию журнала быстро привыкли и даже хвалили как весьма удачное, особенно после письма М. Горького, который, отвечая на просьбу сотрудничать в "Чудаке", писал Кольцову из Сорренто в ноябре 1928 года:
"Искренне поздравляю Вас, милейший т. Кольцов, с "Чудаком". Считая Вас одним из талантливейших чудаков Союза Советов, уверен, что под Вашим руководством и при деятельном участии таких же бодрых духом чудодеев журнал отлично оправдает знаменательное имя свое" 3.
Маяковский не раз принимал участие в редакционных совещаниях "чудаковского" коллектива, разделял творческие усилия и "муки", когда придумывались новые темы, рождались всевозможные идеи, изобретались оригинальные разделы журнала и т. п.
Может быть, именно с этим связаны строчки из записной книжки Маяковского 1928 года, где записано начало или фрагмент шутливого стихотворения;
Две щеки рыданьем вымыв,
весь в слезах Борис Ефимов.
Разгрустившийся Кольцов
трет кулачиком лицо.
Напролет ничком в диван,
от бессонной ночи бледный,
исстрадавшийся Демьян
плачет грустный, плачет бедный.
Изо всей гигантской мочи
Маяковский сыплет плачи,
и слезой насквозь промочен
фельетон, который начат.
Множество раз видел я Маяковского на трибунах переполненных, бурлящих разгоряченной публикой залов и аудиторий. Слышал, как читает он, сначала обычно новые, недавно написанные стихи, а потом, подчиняясь просьбам слушателей, и старые, хорошо знакомые, но никогда не приедающиеся, особенно в изумительном, неподражаемом чтении самого автора. После чтения стихов – почти всегда ответы на записки – большей частью веселая, иногда резкая, но неизменно интересная полемическая перестрелка: то короткие уничтожающие реплики, то саркастические замечания по адресу оппонентов, то терпеливое серьезное разъяснение тех или других вопросов поэзии и стихосложения.
Я вижу Маяковского на докладах и диспутах – спокойного, уверенного в себе, с недоброй язвительной усмешкой слушающего оппонентов, а потом атакующего их со всей силой убийственной иронии и полемического азарта, грохочущих в раскатах его могучего баса. Вижу я его и злого, разъяренного, багрового и потного, отбивающегося от натиска противников, как загнанный лось отбрасывает от себя свору теснящих его гончих. Именно таким помню я его на одном из самых ожесточенных "эстрадных" сражений – на знаменитом диспуте "Леф или блеф" весной 1927 года в Политехническом музее.
Сегодня, когда имя Владимира Маяковского покрыто славой всенародного признания и непререкаемого поэтического авторитета, трудно себе представить, как часто в последние годы жизни поэта ему приходилось выслушивать злые и недобросовестные нападки всяческой, по выражению Маяковского, "литературной шатии". Как охотно многие литераторы и критики старались сделать по его адресу какое-нибудь обидное и недоброжелательное замечание, не упуская случая как можно больше ранить, уязвить и оскорбить поэта.