Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика - Бескин Осип Мартынович (лучшие книги онлайн txt) 📗
По глубокомысленному объяснению Петра Еремеевича («Последний Лель») беда не в том, что люди кое-где бога забыли, а в том, что бог перестал заниматься землей с тех пор, как люди слишком ученые стали. «Отдаст господь премудрость свою в руки человеци… господь отринет лицо свое от земли и забудет о ней навсегда…» — поучает Петр Еремеевич по святому писанию.
Естественно, что для Клычкова, убежденно проповедующего двуипостасность (двуединость) мира, нежелание бога заниматься землей приводит к неисчислимым бедствиям. В чортовском царстве начинается невообразимая путаница. Отпал главный регулятор. Двуплановость, двуипостасность врывается и в чертовское царство (бес — изнанка божества), и совершенно теперь не разберешь, что от бога, а что от беса. Недотепа, Спиридон или дьяк из «Последнего Леля» — обыкновенный дьяк-пропойца и мн. др. — все эти, казалось бы, «святые» персонажи перед читателем обращаются чертями. У дьяка появляются из под шляпы рожки. Уж Михайло — подвижник хоть куда Он и нарисован Клычковым по-иконописному: когда входит в деревню— от края к краю неба ложится радуга, над ним вьется голубь. Но и Михайло в какой-то момент превращается в нечистую силу.
Двуипостасность правит миром. Старообрядец Спиридон поучает свою дочь: «Все сотворено по двум ипостасям…». «По одному пути все падает вниз… по другому все подымается кверху… Кверху деревья растут, и вниз падает камень. Поэтому есть луна и есть солнце, есть звери денные и есть звери ночные… потому и сам человек есть не что иное, как двуипостасная тварь» (вот где мы получаем обоснование святых из толстосумов: одна ипостась — кошель, другая — душа, святость).
Читатель вправе рассердиться: зачем уделять столько места чертям, рассуждениям о двух ипостасях, о святых и пр.? К делу!
А дело-то в том и заключается, что вся эта примитивная, но туманная философия, извлеченная Клычковым из архивов византийского богословия и русского фольклора, нужна ему для определенных, в «двуплановость» запрятанных, социальных выводов. Ему, певцу кулацкой деревни, классово необходимо, чтобы вся двуипостасная божеско-бесовская иерархия была сохранена, ибо иерархия небесная держит иерархию земную, утверждает подчинение слабого сильному. Надо только знать золотую «божескую» меру.
Сущность этой дуалистической бого-чортовской концепции мира заключается в том, что она навек разделяет человечество, в частности крестьянство, на две части. Есть сильные и слабые. Это нерушимая данность, а не результат производственных отношений. Это божье установление, часть той самой «святой» природы, которую эти милые пантеисты потому, и стремятся утвердить в ее девственном состоянии. Есть сильные и слабые. От века это положено. А раз так, то бросьте бороться, бунтовать, добиваться. Пусть сильные дерутся между собой: им есть за что. А слабые пусть друг друга за ручку держат. Вместо лозунга борьбы с угнетателями протаскиваетя затрепанный лозунг — дружбы угнетенных, да притом в отвратительном иконописно-сусальном виде. Г нет и подневольность возводятся в категорию мировой необходимости и закономерности.
«Значит, если таким вот глазом, да с этой точки смотреть, выходит, что в мире уже так заранее было все сотворено, чтобы сильный на сильном ехал верхом, пускай их катаются с богом, а чтобы слабый слабого за ручку держал». Прямо откровение! Оказывается, не сильный на слабом, а сильный на сильном верхом катается. А слабый— это особая категория. Сильных им касаться нечего, сильного не тронь, он от бога. А промеж себя, как пай-детки, за ручки держитесь.
Но нашему философу мало установить закономерность такого положения. Он идет дальше. Он отводит от сильных, сиречь от кулаков, даже возможность быть обвиненными в содеянном в отношении слабого зле, ибо, продолжая свою двуипостасную концепцию, Клычков устанавливает полезность социального зла, дабы слабым… не обленился. Вышеприведенная цитата заканчивается так: «А для того, чтобы слабый не обленился и не сделался круглой фефелой, положившись во всем на другого, зло между ними и добро смешано в нужную меру и вес». Следовательно, если ты бедняк, если на тебя обрушилось зло, если ты всю жизнь терпишь, страдаешь — не бунтуй, не борись: в двуипостасном мире так полагается, ибо зло и добро воедино смешаны, да к тому же для твоего собственного блага — чтоб не обленился.
Вот где сокровенный вывод из клычковских построений: сильных не трогайте; сильные есть сильные, пусть они власть между собой делят, а для слабых от века положено (и не возражайте!) зло, чтобы не обленились. Вот где стройность средневековофеодальной иерархии и чинопочитания!
И тихо скорбит Клычков о мире, утерявшем бога, о мире, в котором все спуталось и — о, ужас! дошедшем до того, что «слабые» не только «друг друга за ручку держат», а, ничтоже сумняшеся, опрокинули «сильных» и строят свое государство, в котором классовым компатриотам Клычкова приходится не сладко.
Отчего же, по его мнению, произошло такое несчастие? Оттого, что человек овладел наукой, наука убила душу человеческую (широкую «русскую душу»), богом данную. А наука что? Фальшь, одна видимость, «ненастоящая», фантасмагория, от «барской зевоты» рожденная. Мужику она ни к чему. Но так как, вопреки причитаниям Клычкова, она все же внедрилась в мир, то он спешит от нее удрать в свой «второй план», в сон. «Мудр и правдив человек, когда спит… Широко раскрываются очи, когда слипаются веки и тело тонет на дно… Только где эта память, чтобы видеть, что видим во сне: человек ее давно потерял, променяв на науку и опыт, замечтав улететь ка луну — прародительницу тайны и снов… Потому-то можно человеку почесть себя за счастливца, и можно его за счастливца принять, если он помнит при пробуждении, с кем и где пролетела последняя ночь… Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом итти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жжет керосин… Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души: плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре… Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустоту, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну…» («Последний Лель»).
Свои мракобесные рассуждения Клычков заканчивает почти пророчеством в отношении нашего времени (понимай — страны нашей), безбожного материалистического настоящего. Быть вам пусту! Провалитесь вы со своим бесовским социализмом в тартарары! И будет мир «прост», как природа, как первобытная земляная сила.
Но у обреченного эпигона феодальной Руси пароксизм бешеного обличения естественно сменяется пессимизмом, сомнениями. А вдруг не провалятся? Вдруг утвердятся на веки вечные (чур нас, чур, нечистая сила!). Да, — решает Клычков— не провалятся, проклятые. Силен «железный чорт» (символ социализма). И барду кулацкой «столыпинской» России рисуется мрачная картина: «Не за горами пора, когда человек в лесу всех зверей передушит, из рек выморит рыбу, в воздухе птиц переловит и все деревья заставит целовать себе ноги — подрежет пилой-верезгой. Тогда-то железный чорт, который только ждет этого и никак-то дождаться не может, привертит человеку на место души какую-нибудь шестерню или гайку с машины (вот где трогательная любовь к индустриализации — О.Б.), потому что чорт в духовных делах порядочный слесарь. (Вы узнаете, читатель, под „слесарями духовных дел“ — коммунистов, т. е. людей механически, материалистически разрешающих душевные вопросы— О.Б.). С этой-то гайкой заместо души человек, сам того не замечая и ничуть не тужа (пессимистическая уверенность в силе настоящего — О.Б.), будет жить и жить до скончания века („Чертухинский балакирь“).
Пользуясь вопросами о душе, зловредности науки и т. п., как трамплином, Клычков делает скачок непосредственно к политической оценке „момента“. Как и всегда, он хитрит, не называет вещей их собственными именами, прибегает к символам. Но все это чрезвычайно примитивно и прозрачно- Как для истого кулака, русотяпа, для него город с его фабричными трубами является синтетическим символом всего социалистического строительства, нарушившего „связь времен“. Город — это порождение науки, материализма — Клычков ненавидит лютой ненавистью. Одна из глав „Последнего Леля“ начинается лирически-философским живописанием города. Беря сразу быка за рога, он самую-то главу называет „Выдуманные люди“, тем самым еще раз подчеркивая (что уже отмечалось выше) ненастоящность современного строя, нарушение им установленных природой законов. Город, городские, люди— выдуманные. Это марево, бесовское наваждение.