Философия как живой опыт - Бахтин Николай Михайлович (читать лучшие читаемые книги .TXT) 📗
Отсюда — основная задача всякого философствования «взрастить в себе духовный опыт во всей его подлинности и требовательности». Но «человек лишь постольку познает философский предмет, поскольку приобщает ему самые корни или истоки своего духовного бытия». На этом пути вскрывается сверхпознавательный, действительный характер философии. «Этот опыт приобретается длительным и целостным деланием, деланием целой жизни». Чтобы познать, философ должен «по-новому быть». И подлинное познание неизбежно ведет «к исповеданию и поступку».
В книге проф. Ильина много прекрасных фраз, с которыми нельзя не согласиться. Но хотелось бы более определенных, менее риторических утверждений. Когда ему приходится конкретно указать путь философского исследования, то автор довольствуется очень смутными соображениями о необходимости пересмотра идей метода и доказательства, права и государственности, совести и добродетели и т. д. и т. д. Он говорит о необходимости «живого описания нормального духовного опыта» в целях его нормативного, а не психологического использования (что-то вроде Гуссерлевой феноменологии). Наконец, утверждая «искомое единение между философией и религией», философ нигде не пытается разграничить эти две области. Если судить о взглядах автора на основании данной книги, то невольно получается впечатление, что для него подлинная философия до конца вбирает в себя все положительные задачи религии и утверждает ее лишь как свою предварительную ступень. Формула Гегеля — («философия с самого начала приняла в себя тот самый предмет, в аффективно-иррациональном переживании которого пребывала религия») — приведенная без должных пояснений, лишь усугубляет указанное недоразумение. Словом, книга проф. Ильина, ценная по своей основной тенденции, крайне расплывчата и неопределенна.
Морфология культуры и языка
Как бы одностороння и предвзята ни была Шпенглерова концепция истории, — одно несомненно зачтется ему как неоспоримая заслуга: он с большой решительностью выдвинул идею морфологического истолкования культуры. Идея, правда, — далеко не новая; притом она получила у Шпенглера очень условную формулировку, а выводы, которые он из нее сделал, разительны по своей претенциозной слепоте. Несмотря на это, вернее, именно благодаря этому, морфология стала очередной проблемой и проникла даже в сознание узких специалистов. Я разумею здесь не «Общество морфологического изучения культур», создавшееся в Германии под непосредственным воздействием философа (здесь процветают именно крайности шпенглерианства). Гораздо существенней тот факт, что масса ученых работников Германии, совершенно чуждая эффектному дилетантизму Шпенглера, уже по-новому видит и связывает изучаемые явления, вольно или невольно следуя духу времени.
Но в чем заключается морфологическое истолкование культуры? С этой точки зрения, история есть не механическое сцепление причин и следствий (как для историка-экономиста), не развитие и взаимодействие идей и духовных факторов (как для историка-идеолога), но живое, органическое становление форм-символов (материальных и духовных), раскрывающих некое изначально заданное, морфологическое единство культуры. «Морфология культуры неизбежно приводит ко всеобщей символике», — говорит Шпенглер. «В истории, как и в естественно-исторической картине мира, нет ни одной мельчайшей подробности, в которой не была бы воплощена вся совокупность глубинных тенденций». Так, для Шпенглера, вся сущность новой Европейской культуры равно может быть усмотрена в математике и живописи, в системе кредита и в трансцендентальном идеализме, в контрапункте и в дальнобойном орудии. Словом, в своем последнем пределе новый метод, по отношению к культуре, ведет к тому целостному созерцанию всего во всем, какого искал Гете по отношению к природе.
Масштаб, в котором поставил свою задачу Шпенглер, сделал ее совершенно невыполнимой силами одного человека. Отсюда — все наиболее разительные заблуждения философа, которые ровно ничего не говорят против самого метода. Да и неизмеримая эрудиция, которая понадобилась Шпенглеру для выполнения этой задачи, неизбежно оказалась взятой из третьих рук.
На очереди — внимательные частные работы. Особенно ярко все недостатки Шпенглера обнаружились в его истолковании античности. Здесь недостаток осведомленности еще усугубляется какою-то острою неприязнью его к греческой культуре. А между тем, именно здесь особенно плодотворно мог бы быть выверен новый метод. И в частности — язык! Неисчислимые богатства накоплены, проверены, классифицированы многовековой работой филологов и только ждут «осязающего видения» философа культуры.
Передо мною работа молодого геттингенского филолога Шнелля [46]. Шнелль берет шесть основных слов, обозначающих по-гречески: «познание», и пытается проследить их историю в доплатоновское время. Вот и все. Автор изучает разнообразные вариации и переходы значений этих слов. Он черпает свой материал в философии и поэзии, в эпиграфике и диалектологии, восходя порой, чтобы проследить особенно живучий смысловой оттенок, к санскриту или нисходя к новогреческому. Он почти не вступает в пределы собственно философии и лишь очень осторожно пытается наметить соотносительность семантических переходов с философской проблематикой. Но перед нами раскрывается процесс исключительной глубины и силы. Процесс этот развертывается в пределах между двумя ощущениями познания: познание как реальное овладение предметом и познание как чистое видение. Это — цепь попыток связать, объединить или разделить, противопоставить друг другу эти два предельные смысла. Интеллектуализируясь или конкретизируясь, насыщаясь этическими элементами или освобождаясь от них, то сгущая, то расширяя свой смысл, — слова живут напряженною жизнью и символизируют всю историю греческого духа в его исканиях и достижениях. В этой игре смыслов предуказаны все возможности и пределы античного умозрения и все многообразие его познавательной проблематики…
Частные исследования, подобные работе Шнелля, намечают возможность конкретного приближения к морфологии культуры, идея которой была брошена Шпенглером в крайне отвлеченной и условной форме. А ведь книга Шнелля (очень скромная и совсем не исключительная) — далеко не единичный факт. Я остановился на ней лишь как на характерном примере.
Я не знаю для философа чтения более поучительного и волнующего, чем хороший лексикон. Откройте хотя бы любой из in folio нестареющего Thesaurus Этбенна, всмотритесь внимательно в жизнь слова, одного только слова. «И как в росинке чуть заметной весь солнца лик ты узнаешь», — так в микрокосме этого слова для вас раскроется все богатство античного духа. В тончайшем смысловом нюансе или переходе вы увидите, изначально предрешенными, — мифы и теогонии, глубочайшие сдвиги и противоборства идей. То движение духа, что в усложненной и запутанной форме выразило себя в трагедии, или философской системе — запечатлено здесь в изначальной чистоте.
Философ культуры должен учиться созерцать слова, как Гете созерцал растение.
Не скороспелые схемы мировой истории, но медленное развитие в нас такого «осязающего видения» — вот подлинный путь к грядущей «морфологии культуры».
Проблема Сократа
Проблема Сократа — старая, исконная проблема европейской культуры. Ницше лишь сузил и обострил ее. Для Ницше Сократ — только «теоретический человек», в его самодовольном оскудении, в его слепоте к изначальному трагизму жизни и отрыве от ее творческого изобилия. Но «теоретический человек» — это последняя и самая страшная опасность сократизма (опасность, которой мы не избегли), а не его основное устремление. Ибо, в конечном счете, проблема Сократа — это проблема познания как такового.