Сыщица начала века - Арсеньева Елена (книга бесплатный формат .txt) 📗
Высказывались, конечно, разные версии причин убийства. Не осталось без внимания и происхождение Сергиенко, его принадлежность к гонимому племени. Однако он ведь выкрест, так что юдофобские настроения, по большинству мнений, вряд ли могли сыграть какую-то роль. Разве что его ренегатством возмутился кагал… но, поскольку Сергиенко крестился уже давно, отмщение изрядно опоздало. Эта версия большинству представлялась неправдоподобной. Об ограблении тоже можно промолчать. Письмоводитель вовсе не был богат! Скорее всего, имело место убийство из мести или из ревности.
Слегка отвлекусь: не представляю себе женщину, которая могла бы увлечься такой незначительной личностью, как Сергиенко. Он малорослый; прежде был изрядно толст, потом вдруг резко похудел, так что после, со своими круглыми, чуточку вытаращенными глазами, припрыгивающей походкой, лысеющей головой и пенсне, которое вечно сваливалось с остренького носика, он более всего напоминал пожилого мальчика, такого живчика-перестарка. Однако мадам Бровман уверяла, что какая-то любовница у Сергиенко все же была (при этом в голосе вдовы звучала истинная ревность!) – и, очень может быть, эта особа из «приличных». Ее имя и место жительства никому не известны, однако посещал ее Сергиенко два раза в неделю регулярно. Очень может статься, что у этой неизвестной дамы был муж или любовник, который выследил соперника и убил его столь жестоким образом.
Как ни ненавижу я г-на Смольникова, как ни презираю его, должна отдать ему должное: он умен, умен бесспорно. Именно ему пришло в голову, что убийца несчастного письмоводителя должен был избавиться не только от трупа, но и от остатков одежды (напомню, что в злополучных кулях отыскались только штаны Сергиенко), а также и от его головы. Смольников переговорил с начальником сыскной полиции, и тот отрядил целый отряд агентов на прочесывание насыпей вокруг железнодорожного полотна. В помощь ему были выделены также и рядовые сотрудники из наружной полиции, а также некоторое количество солдат и дорожных полицейских. В результате этих титанических усилий вскоре были совершены новые находки, о которых уже упоминал в разговоре со мной Смольников: отыскали и голову убитого письмоводителя, и некий окровавленный, ссохшийся ком, который оказался его пиджаком, рубашкой и нижним бельем. Башмаки и шляпу найти не удалось. Вещи опознала кухарка, которая в хозяйстве мадам Бровман исполняла также обязанности прачки. Сама мадам засвидетельствовала, что эта рубашка была самой нарядной у несчастного письмоводителя. И, вновь ревниво сверкнув глазами, высказала мнение, что он отправился на романтическое свидание!
По поводу этих находок состоялся весьма любопытный обмен репликами. Кто-то из присутствующих выразился в том смысле, что совершить их помог счастливый случай. Однако начальник сыскной полиции не без обиды ответил, что это никакой не случай, а результат самой серьезной работы. Поползай-ка по откосам железнодорожных насыпей на протяжении нескольких верст! Был бы случай несчастный, когда бы ничего не удалось найти!
Он, безусловно, прав. В нашей работе равно важны и удача, и постоянный кропотливый труд. Это вообще как в жизни. Но при том, как бывают любимцы Судьбы, так же бывают любимцы того или иного ремесла. В частности – любимцы сыска, следствия. К таким принадлежат, к примеру, Лекок и пресловутый Хольмс. Им, что называется, везет. Но это литературные герои. А из людей реальных к ним, конечно, принадлежал знаменитый сыщик прошлого века Путилин, начальник Петербургской сыскной полиции, о котором мне рассказывал отец, несколько раз встречавшийся с ним. Что же касается нас, нижегородцев… Увы, я совершенно точно не принадлежу к любимицам сыска. Можно было бы, конечно, назвать одно имя так называемого везунчика, но оно определенно нейдет у меня с языка.
Впрочем, вернусь к нашему совещанию.
Как стало ясно с одного взгляда на голову Сергиенко, смерть его свершилась без всякой загадочности: он был всего-навсего убит тяжелым ударом, размозжившим ему лоб. Конечно, он понимал, что сейчас будет убит: лицо его было искажено неподдельным ужасом, а не только смертной судорогой. В карманах пиджака сыскалось несколько ассигнаций – пятерок и червонцев – и листок бумаги. Все это было настолько пропитано кровью, что превратилось в бесформенные комки. В бумаге удалось признать письмо лишь потому, что сохранилось, не залившись кровью, одно последнее слово: упустившую…
Оно сопровождалось многоточием. Подписи далее не следовало.
Я смотрела на эту бумагу и думала, думала… И вдруг услышала, как меня окликают по имени. Обращался ко мне прокурор города господин Птицын. Прежде мы с ним вряд ли двумя словами обмолвились, обычно я читала в его глазах одно только снисходительное презрение к своей персоне, однако теперь, глянув исподлобья, немало изумилась, заметив в его взгляде самый живой интерес.
– Извините, ваше превосходительство, я задумалась и не слышала вашего вопроса, – проговорила я скованно.
– А вот об этом я вас и спрашивал, дорогая Елизавета Васильевна, – приветливо проговорил Птицын. – На вашем хорошеньком личике изобразилась такая напряженная работа мысли, что я непременно должен узнать у вас: что подсказывает вам знаменитая женская логика?
«Смеется! Издевается! – промелькнуло у меня в голове. – И голоском-то каким ласковым запел… В точности как лиса, которая петушка сманила да унесла его за темные леса!»
Насчет женской логики – мне было совершенно понятно, что имелось в виду. Не далее как неделю назад, на губернской судебной сессии, господин городской прокурор во всеуслышание обсуждал знаменитое высказывание Тургенева: мужчина-де может иногда сказать, что дважды два – не четыре, а пять или три с половиною, а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка. Обсуждалось сие настолько громогласно, что слышали все. И поскольку я была единственная особа женского пола среди собравшихся, господа мужчины смотрели на меня так, словно именно я вывожу стеариновую свечку итогом простейшего арифметического действия!
А теперь вам желательно получить образец знаменитой женской логики? Решили позабавиться мною?
Ну что ж, господа! Извольте!
– Если мы вспомним рассказ кухарки Бровманов о том, на какой бумаге было написано письмо, выманившее Сергиенко на свидание и ставшее для него роковым, – начала я, изо всех сил вонзая ногти в ладони, чтобы сдержать дрожь всего тела, а самое главное – голоса, – то сможем предположить: вот этот пропитанный кровью комок – остатки того самого письма.
– Вы очень наблюдательны, – наглым, насмешливым голосом перебил меня Смольников. – Ведь кухарка ясно сказала: письмо было написано на толстой желтоватой бумаге, толстым карандашом, печатными буквами. В самом деле, какая острота дедукции и глубина индукции!
Я повернулась к Смольникову. Он смотрел на меня своими чернущими, темно-бархатными, презрительно прищуренными глазами.
«За что ты меня так ненавидишь? – устало, безнадежно подумала я. – Что я тебе дурного сделала, что ты меня со свету сживаешь, словно лютого врага?! Да неужто я виновна лишь в том, что не мужчина, а женщина?»
И вдруг… да полно! Мне почудилось это! Глаза Смольникова словно бы дрогнули под моим взглядом. Исчез нахальный, уничтожающий прищур, исчезла ухмылка, кривившая его губы… Мой неприятель насупился и отвел взор.
– Простите, господа, простите, сударыня, что помешал, – пробормотал он с запинкою. – Прошу вас, продолжайте.
Положительно, у меня галлюцинации!
– Прошу вас, Елизавета Васильевна, продолжайте, – повторил за Смольниковым прокурор все с той же, совершенно незнакомой, непривычной интонацией.
Да что с ними со всеми?! Ей-богу, тут какой-то подвох! Не попросить ли мне позволения удалиться?! Не сбежать ли под Павлино крылышко?
Нет. Дело – вот что должно быть прежде всего.
– Благодарю вас, господа, – произнесла я сдержанно. – С вашего позволения, я продолжу. Мне кажется, это письмо имеет для нас чрезвычайное значение. Прочесть его – необходимо. Вы спросите – как? Это сложно. Это сложно, но… не невозможно! Письмо, как мы можем видеть, написано карандашом – причем отнюдь не химическим, иначе этот комок был бы грязно-лилового или синего цвета. Мы же видим, что он красновато-бурый… и это позволяет предположить, что карандашные строки не смыты кровью, не растворены ею, а просто закрыты.