Противостояние. Том I - Кинг Стивен (электронная книга TXT) 📗
За последний год, или около того, Молли и Джим были единственными, кто приезжал повидать ее. Остальные, похоже, забыли, что она ещё жива, но она могла это понять. Она пережила свое время и походила на динозавра, которому не стоило до таких пор задерживаться на земле, на существо, чье верное место — в музее (или на кладбище). Она могла понять их нежелание навещать ее, но не могла понять другого: почему у них нет желания вернуться и повидать свою землю. Не так уж много ее осталось, нет; всего несколько акров от некогда принадлежавшего им солидного надела. Тем не менее они по-прежнему владели хотя бы этим клочком; это все еще была их земля. Но черная публика, похоже, уже не очень-то заботилась о земле. Были и такие, которые, казалось, стыдились ее. Они уехали, чтобы жить в городах, и большинство из них, вроде Джима, неплохо устроились, но… как же у нее ныло сердце при мысли обо всех этих черных людях, живущих вдали от земли!
В позапрошлом году Молли и Джим хотели установить у нее сливной туалет и обиделись, когда она отказалась. Она попыталась объяснить им так, чтобы они поняли, но Молли снова и снова твердила только одно: «Матушка Абагейл, тебе сто шесть лет. Каково мне, по-твоему, знать, что ты ходишь сидеть в эту будку, когда на дворе двенадцать градусов ниже нуля? Разве ты не понимаешь, что от холода с тобой может случиться сердечный приступ?»
«Когда Господь захочет, Он призовет меня к себе», — сказала Абагейл, не прекращая вязать, и они, конечно, думали, что раз она не отрывала глаз от спиц, то и не видела, как они переглядывались друг с другом.
От каких-то привычных вещей просто невозможно отказаться, но, похоже, это одна из тех истин, которую никак не могут уразуметь молодые. А вот в 1982-м, когда ей исполнилось сто и Кэти с Дэвидом решили купить ей телевизор, она согласилась. Телевизор — чудесная машина, чтобы коротать время, когда ты предоставлена лишь самой себе. Но когда приехали Сюзи с Кристофером и сказали, что хотят подключить ее к городскому водоснабжению, она дала им от ворот поворот точно так же, как Молли и Джиму с их сливным унитазом. Они убеждали ее, что ее колодец обмелел и может вообще пересохнуть, случись еще одно лето вроде того, какое стояло в 1988-м, когда пришла засуха. Это было чистой правдой, но она продолжала твердить «нет». Они решили, конечно, что у нее едет крыша, что год от года разум ее все заметнее тускнеет, словно с него, как с покрытого лаком пола, постепенно сходит глянец, но сама она полагала, что голова у нее варит ничуть не хуже, чем прежде.
Она поднялась с сиденья, посыпала в дырку лимонного порошка и снова медленно выползла на солнце. Она старалась, чтобы в ее сортире держался приятный запах, но в таких старых ямах все равно бывает сыро, как бы приятно они ни пахли.
Словно голос Божий стал нашептывать ей на ухо, когда Крис и Сюзи предложили подключиться к городскому водопроводу… тот самый голос, что вразумлял ее, когда Молли и Джим хотели привезти ей тот китайский трон со сливной ручкой сбоку. Бог ведь на самом деле говорит с людьми; разве не говорил он с Ноем про ковчег, подсказывая ему, какой должна быть длина, ширина и глубина этого судна? Да. И она верила, что Он точно так же говорил с ней — не из горящего куста, не из столба пламени, а просто тихим, спокойным голосом, произносящим: «Абби, тебе еще понадобится твой ручной насос. Наслаждайся электричеством, сколько влезет, но держи свои керосиновые лампы полными и следи, чтобы фитили были в порядке. И сохрани погреб, как хранила его твоя мать. И смотри не дай всем этим молодым уговорить тебя на нечто такое, что, как ты знаешь, будет противоречить Моей воле, Абби. Они — твои отпрыски, но я — твой Отец».
Она задержалась посреди двора и взглянула на море кукурузы, вспоротое лишь грунтовой дорогой, идущей на север, к Дункану и Колумбусу. В трех милях от дома дорога переходила в асфальтовое шоссе. Кукуруза хорошо уродится в этом году, и это просто стыд и позор, что некому будет собирать урожай, кроме грачей. Грустно было думать о том, что большие красные уборочные машины останутся в сараях нынешним сентябрем, что не будет совместного дружного лущения кукурузы с соседями и деревенских танцулек. Грустно было думать, что впервые за сто восемь лет она не будет здесь, в Хемингфорд-Хоуме, наблюдать смену времен года, когда лето уступит место веселой языческой осени. Она бы так любила это лето, потому что оно должно было стать ее последним летом — это она ясно чувствовала. И на вечный отдых ее положат не здесь, а где-то на Западе, в чужой земле. Это было ужасно.
Она проковыляла к висящей вместо качелей шине и качнула ее. Эту старую шину от трактора повесил здесь ее брат Лукас в 1922-м. Веревку много раз меняли с тех пор, но саму шину — никогда. Снаружи резина уже облысела, а на внутренней стороне круга образовалась глубокая вмятина от устраивавшихся там молодых ягодиц. Под шиной была глубокая и пыльная канавка, в которой уже давным-давно не росла трава, а на ветке, через которую была перекинута веревка, кора давным-давно облезла, высвечивая белую кость дерева. Веревка тихо поскрипывала, и Матушка Абагейл заговорила — на этот раз вслух.
— Пожалуйста, Господи, я хотела бы, чтоб Ты не давал мне испить чашу сию, если только Ты можешь. Я уже стара, мне страшно, и больше всего на свете я хочу покоиться здесь, у себя дома. Но я готова идти прямо сейчас, если Ты призовешь меня. Да будет воля Твоя, Господи, хотя Абби — просто старая немощная негритянка. Да будет воля Твоя.
Ни звука в ответ, лишь скрип веревки, трущейся о ветку, и карканье ворон в кукурузе. Она прислонила свой старый морщинистый лоб к старому морщинистому стволу яблони, которую так давно посадил ее отец, и горько заплакала.
Той ночью ей снилось, что она опять взбирается по ступенькам на сцену зала Фермерской ассоциации — вновь молодая и красивая Абагейл на третьем месяце беременности, черная жемчужина в белой оправе платья, — держа за гриф гитару, взбирается все выше и выше в абсолютной тишине, и мысли ее путаются, но среди всех выделяется одна, главная: «Я — Абагейл Фримантл-Троттс, я хорошо играю и хорошо пою. Сама я этого наверняка не знаю, но так говорили мне все вокруг».
Во сне она медленно поворачивалась, оглядывала все эти поднятые к ней, похожие на множество лун белые лица, весь этот зал, ярко освещенный лампами, отблески которых мерцали в темных, чуть запотевших окнах с красными бархатными шторами, перехваченными золотыми лентами.
И, крепко держась за одну эту мысль, она начинала играть «Твердыню веков». Она играла, и голос ее звучал не приглушенно и тревожно, а как обычно, когда она репетировала, — сочно и ярко, как желтый свет ламп, и она думала: «Я одержу победу над ними. С Божьей помощью я одержу над ними победу. О мой народ, если ты мучаешься от жажды, разве не извлеку я для тебя воду из камня? Я одержу над ними победу и заставлю гордиться мной Дэвида, и маму, и папу, я заставлю саму себя гордиться собой, я сотворю музыку из воздуха и извлеку воду из камня…»
И тогда она увидела его в первый раз. Он стоял далеко в углу, за всеми рядами кресел, скрестив руки на груди. На нем были джинсы и куртка из грубой ткани с пуговицами на карманах. На нем были пыльные черные сапоги со скошенными каблуками — сапога, выглядевшие так, словно прошагали не одну темную, пыльную милю. Лоб его был бел, как газовый фонарь, на щеках играл яркий кровавый румянец, глаза сияли, как голубые алмазные осколки, искрясь весельем, словно сын Сатаны взялся за работу Санта-Клауса. Горячая и злобная усмешка растягивала его губы почти в зверином оскале. Зубы были белые, острые и ровные, как у ласки.
Он поднял руки над головой. Ладони сжались в кулаки — тугие и твердые, как наросты на яблоне. На его лице по-прежнему играла усмешка, веселая и мерзкая. С кулаков начала капать кровь.
«Господи! Господи!» — закричала она, но Господь отвернул от нее свой лик.
Потом с красным, пылающим лицом и сверкающими поросячьими глазками встал Бен Конви. «Черномазая сука! — закричал он. — Что делает черномазая сука на нашей сцене? Никакая черномазая сука никогда не сотворит музыку из воздуха! Никакая черномазая сука никогда не извлечет воду из камня!»