Фантастика, 1962 год - Гор Геннадий Самойлович (книги .TXT) 📗
— Ну что у вас нового в институте? — спросил я, однако, все же думая про себя: что может быть нового в науке, в которой свило уютное гнездо так много посредственных и консервативных людей, людей, умеющих делать ложнозначительную мину, вроде нашего Чемоданова?
Ольга рассмеялась.
— Представь себе, этот же вопрос мне задал сегодня один слишком развязный очеркист и тоже таким же высокомерным тоном. “Девушка, — сказал он мне, — у вас такое выражение лица, словно вы собираетесь играть в чеховской пьесе”. — “Допустим, — ответила я, — ну и что же?” Он усмехнулся и сказал: “Чеховским героиням ближе вишневый сад, чем электромагнитное поле Земли…”
— Отчасти он прав, этот журналист. Ты действительно похожа на чеховскую героиню.
— Благодарю за комплимент.
Мы беспечно разговаривали, не думая ни о чем серьезном, играли с ребенком. Над нами висело безоблачное июльское небо. Где-то в лесу куковала кукушка, протяжно и мелодично, словно вливая в свой светлый звук все лесное безмятежное прекрасное летнее бытие.
К вечеру мы вернулись домой, на столе лежала телеграмма. Я распечатал ее и прочел: “Приезжай тяжело болен отец”.
Отца в живых я уже не застал. Он лежал на своем старом диванчике, холодный и отчужденный, безмолвный слепок того, кем он был.
Через неделю после похорон, просматривая отцовские рукописи, я обнаружил незаконченную статью о Леонардо да Винчи, которая меня чрезвычайно заинтересовала.
Впрочем, это была не статья, а скорее дневник.
Слишком много личного. И, может быть, именно поэтому я с необычайной остротой почувствовал, что связывало моего отца, человека, в сущности, очень обыкновенного, заурядного профессора, с одним из гениальнейших людей далекого прошлого. Между тем и другим Стояла стена из нескольких веков. И дело было не только в том, что мой отец изучил все, что оставил после себя Леонардо, но в том, что он мысленно восстановил его личность, его внутренний мир и его время. Но главное не это. Меня ошеломила мысль, что Леонардо был как бы заброшен из будущего, где значительно изменились человеческий ум и человеческие чувства.
Эта мысль была фантастичной, она противоречила всему тому, что я знал об отце, человеке чрезвычайно трезвом, историке, признававшем только документ, только факты, и притом проверенные по многу раз. И вдруг эта мысль, романтичная и наивная, ничем не подтвержденная, противоречащая логике, здравому смыслу. Уж не воображал ли отец, что Леонардо ребенком был доставлен с другой планеты?
Я рылся в черновиках отца, ища продолжения статьи. Мне хотелось получить ответ на вопрос, который меня страстно занимал. Но черновики не имели никакого отношения к незаконченной статье. Это были скучные, написанные сухим академическим языком страницы учебника истории для вузов. В них, в этих страницах, отразилась та половина личности моего отца, которую так ценили некоторые его коллеги, доценты и профессора, влюбленные в бесстрастную и сухую точность и не понимавшие, что жизнь, история и документ — это не одно и то же.
Всеволод Николаевич Обидин редко пользовался отпуском. Увлеченный работой, он обычно и лето проводил в своей лаборатории. Но в этот раз он решил отдохнуть: слишком знойнее и душное стояло лето.
Обидин не любил санатории, дома отдыха, дачи, предпочитая странствования по незнакомой местности с рюкзаком за спиной. Мы провожали его на перроне Московского вокзала в Горный Алтай, желая ему счастливого пути. Но путь оказался не очень-то счастливым.
Через две недели от Обидина пришла открытка, адресованная всем сотрудникам лаборатории, восторженно описывающая красоты алтайской природы. Но вслед за открыткой прибыла телеграмма, из которой мы узнали, что наш шеф лежит в горноалтайской больнице, что у него сломана нога в результате “микрокатастрофы” (обидинское словечко) на Семинском перевале. Что это была за “микрокатастрофа”, мы так и не узнали.
Открытки и письма, которые посылал нам наш шеф из больницы, были с юмором, чуточку, правда, нарочитым и демонстративным, свидетельствовали не столько о душевном настроении и самочувствии писавшего, сколько о его желании казаться веселым и бодрым.
Вернулся Обидин неожиданно, без всякого предуведомления, похудевший, прихрамывающий, необычайно бодрый и энергичный. За два месяца пребывания в больнице у него родилась идея, которая торопила и его, и его врачей, и природу, заставив его стать здоровым раньше срока.
Что это была за идея?
Пока о ней знали только я и научный сотрудник Димин, но знали не так уж много. Обидин, в сущности, показал нам только леса, а не само здание.
Помню, как после разговора с Обидиным я возвращался из института на дачу. Размечтавшись, я проехал свою остановку и ждал обратного поезда в Сиверской. Гремела гроза с молнией и дождем. Но я почти ничего не замечал, весь погрузившись в лихорадившие меня мысли.
В продолжение многих лет Обидин вел опыты и исследования над клетками. Ему не раз доводилось замедлять жизнь клеток, почти приостановив ее ход, и, преодолев значительное время, снова возвращать их к бытию. Сейчас речь шла уже не об отдельных клетках, а об организме в целом, организме — этой сложнейшей системе из всех систем. Клетки выдерживают замедление, почти остановку, жизненных процессов, но выдержит ли нервная система, мозг?
Сохранится ли или, вернее, возобновится ли само сознание?
Наконец подошел поезд. Я сел в вагон и сразу, забыв, куда я еду, погрузился в размышления.
Я опомнился только тогда, когда увидел, что снова проезжаю знакомый мне домик.
В этот раз я уже не стал ждать поезда, а пошел пешком под проливным дождем.
— Что это? — спросила Ольга, увидев меня, промокшего и усталого. — Уж не шел ли ты пешком из Ленинграда?
— Почти угадала, — сказал я, — я так торопился домой, что не дождался поезда.
— Это похоже на тебя. Ты нетерпелив. И в Ленинграде всегда ходишь пешком, чтобы не стоять на остановке и не ждать автобуса. Медленнее, но зато без ожидания.
— А что, если бы жизнь шла без ожидания?
— Тогда бы неинтересно было жить.