Глориана, или Королева, не вкусившая радостей плоти - Муркок Майкл (бесплатные версии книг .txt, .fb2) 📗
Само собой разумеется, я не имел удовольствия встречаться со Спенсером, однако я хорошо знал Пика, и он был добр ко мне, когда я, еще будучи подростком, познакомился с ним в 1950-х. Впоследствии мы стали друзьями, и, когда он очень тяжело заболел, я счел своей святой обязанностью не давать другим забыть его имя и его книги – он тогда временно вышел из моды. Я особенно горжусь тем, что вместе с Оливером Колдкоттом (он умер несколько лет назад) всячески способствовал изданию трилогии о Титусе в серии «Новая классика» издательства «Пенгуин» – мы наконец донесли ее до массового читателя. Пик был самым настоящим гением, его графика и живопись были талантливы не менее, чем поэзия и проза. Мне более чем повезло познакомиться с ним и его семьей. Его жена Мейв Гилмор также была выдающейся художницей, не обделен талантами и его сын Фабиан, и в данный момент я подготавливаю личные воспоминания с участием детей Пика – Себастиана, Фабиана и Клэр – о любви, которую Мервин и Мейв делили на двоих, и о том, каким испытаниям подверглась эта любовь в его последние годы. Пик был образцовым человеком и творцом, он служил мне примером всю мою сознательную жизнь. Именно благодаря ему я понял, что посредством фэнтези можно решать настоящие проблемы живых людей, и, хотя в основном мое раннее фэнтези было характерной героико-приключенческой беллетристикой, я хотел написать по меньшей мере одну книгу, которой сказал бы Пику «спасибо».
В своем раннем цикле статей «Аспекты фэнтези», написанном для британского журнала «Сайенс Фэнтези» [5]я размышлял над тем, что Гарри Левин [6] называет «призрачный дворец сознания». Эта идея принадлежала поколению, которое осознало, что у сюрреалистических притч Кафки есть психологический и философский смысл, и анализировало почти все фантастическое искусство с той точки зрения, как оно связано с подсознанием и влияет на общество. Подобно Пику, я вырос на «Пути паломника», великой моральной аллегории Баньяна [7], и невинно полагал, что все книги пишутся так, чтобы их можно было прочесть по крайней мере на двух уровнях. В этом свете я читал и романы о Горменгасте (хотя сам Пик отрицал намерение создать какой-либо второй план), и Лавкрафта и иных фантастов (которые также отрицали, что намеренно сочиняют аллегории). В «Аспектах фэнтези», которые много позднее легли в основу моего длинного эссе «Колдовство и дикая романтика», я обратил внимание на то, что Горменгаст может олицетворять собой голову человека, а лабиринты и катакомбы замка – это внутренние процессы психики.
Точно так же я читал Спенсера как намеренную аллегорию, отдавая себе отчет в том, что поэма повествует о рыцарской христианской добродетели, олицетворяемой, как считал Спенсер, Глорианой, Королевой Духов, Елизаветой I Английской. Читатели-современники во многих случаях узнавали в обитателях ее волшебного двора конкретных людей, и Спенсер восхвалял Елизавету за идеальные, с его точки зрения, добродетели, которые, соответственно, были и добродетелями всей Англии. Редко кто оспаривал тот факт, что «Королева Духов» – документ политический, созданный с целью утвердить рождение Британской империи, какой мы ее знаем; ту же цель преследовали и другие елизаветинские тексты, воспевавшие разнообразные «артуровские» Круглые столы и прочее рыцарство. «Неистовый Роланд» («Неистовый Орландо») Ариосто – образец более полный и, возможно, лучший, и с его автором я спорить не могу. Однако, будучи ярым антиимпериалистом, я не мог не спорить со Спенсером, тексты которого, по большей части, люблю.
И Спенсера, и Ариосто я изначально прочел в изданиях для юношества. В то время я, разумеется, без единого вопроса принял предлагаемые ими описания рыцарства (истории о благородном самопожертвовании трогают меня по сю пору). Естественно, я впитал, как впитывает всякий английский школьник, аргументы Шекспира и Марло касательно божественности королей. Взрослея, я не терял страсти к этим писателям, однако мир вокруг становился все сложнее, и я научился подвергать сомнению некоторые из их допущений. Я стал понимать, что предлагаемый ими идеализм несколько расходится с моим опытом, ибо взрослел в эпоху, когда вся основа британского империализма подверглась сомнению. Помпезность и торжественность викторианцев уступали место рациональности людей вроде Олдоса Хаксли и Джорджа Оруэлла, понимавших, как легко наш идеализм можно запрячь в карету особых интересов властей.
В первые 15–20 лет жизни я наблюдал за свертыванием Британской империи, по мере того как все больше и больше ее территорий провозглашали независимость. Мои современники видели, как наши войска выполняли «надзорные» обязательства в странах, где были нежеланными гостями в то время, и, в большинстве случаев, всегда. С империей было покончено, и мы осознавали, сколь острую нелюбовь местного населения вызывали все годы, пока нас кормили рассказами о том, как благодарны «варварских племен сыны» [8] за милостивую протекцию британского флага. Все чаще СМИ писали о том, какой смесью иллюзий и силы поддерживалось это впечатление.
Начав сочинять собственную беллетристику, я наполовину подсознательно писал о древних империях (вроде Мелнибонэ из цикла об Элрике), почти растерявших власть; о помпе и церемониале, оберегающих иллюзию силы и славы; о лжи и насилии, подавляющих инакомыслие. Мои книги о лейтенанте Бастейбле и гигантских дирижаблях Pax Britannica [9], о Джерри Корнелиусе и циничных аргументах скомпрометированной власти, о жестокой империи Гранбретани были вариациями на схожие темы; точно так же «Глориана» повествовала о женщине, что олицетворяет Государство для народа, но полна боли, фрустрации и замешательства в частной жизни.
«Оберегает рыцарство Державу», – пел Ингльборо в незаконченной музыкальной версии «Глорианы», которую сочинили мы с Питером Павли, [10] намеренно сохранив название оперы Бриттена, но подавая материал совсем в ином ключе. «Муж государственный есть маг, творящий для Короны чудеса, он кланяется и ухмыляется, уравновешивает и изощряется», – продолжал я, став, вероятно, одним из первых людей, которые употребили глагол to spin в отношении политтехнологов [11] и предвидели то, что современные СМИ будут подобно умелым иллюзионистам манипулировать нашими чувствами в своих интересах, оправдываясь тем, что на самом деле это наши интересы (не исключено, что так оно и есть). В популистской, неспоримо прозрачной демократии правительство вынуждено изгибаться все изощреннее, чтобы убедить нас в добродетельных намерениях своей реальной политики. В «Глориане» я задался вопросом, может ли цель вообще оправдывать средства – или же чарующий конструкт неизбежно уничтожит то, что призван защищать, каким бы совершенным он ни казался.
«Глориана» – не моральная история в узком смысле слова; на деле она предлагает довод против благородного спенсеровского идеала, против принципов ренессансного рыцарства, которые время от времени по-прежнему предлагают нам наши крупные деятели. Сегодня очень немногих умных людей трогает риторика благородных имперских крестовых походов или даже героического самопожертвования, о котором в 1930-х снимали кино Александр Корда и Джон Форд. Реалисты в наших правительствах все читали свою порцию романов Джона Ле Карре или смотрели «Западное крыло» [12]. Мы осознаём, что такое просвещенный эгоизм, даже если не всегда понимаем что-либо в войнах, в которые себя вовлекаем. Мы даже знаем кое-что об изуверстве и фанатизме – и о том, что они якобы защищают. В этом смысле «Глориана» вряд ли могла открыть глаза хоть кому-то. Этот роман в некоторой степени касается самообмана и в то же время постулирует необходимость равновесия между высокой нравственностью и низким реализмом.