Минос, царь Крита (СИ) - Назаренко Татьяна (книги регистрация онлайн бесплатно txt) 📗
Мы достигли храма к исходу второй трети ночи. Миновали большой, мощеный песчаником двор, портик и спустились вниз, в потаенные залы, где нашли свой последний приют Астерий, сын Тектама, моя мать, богоравная Европа, Пасифая. Здесь оставался взаперти Асклепий, сын Аполлона, с телом погибшего Главка…
Дюжие рабы сняли ларнакс с колесницы и осторожно понесли вниз. Мы потянулись за ними в просторные, пропахшие тлением и сыростью покои.
В большом зале с выкрашенным голубой краской сводом Андрогея уже ждала вырытая могила и стояли лампы, наполненные благовонным маслом. Но в затхлом воздухе гробницы огонь едва горел, а ароматы, распространяемые светильниками, лишь усиливали сырую вонь подземного обиталища умерших.
Когда ларнакс стали опускать в землю, мои дочери во главе со старшей, Аккакалидой, принялись отчаянно бить себя в грудь и царапать лица ногтями. Их стоны подхватили другие… Исступленно завопила, не в силах больше сдерживаться, Эвадна, рванула скорбные одежды, впилась ногтями в грудь, словно пыталась раскрыть ребра и выдрать свое сердце, обезумев совсем, забилась на руках у брата, и он подхватил ее и вынес из склепа.
А я был, словно каменная статуя, бесчувственным и безмолвным. Помню только, глаза у меня жгло, словно кто-то насыпал в них песку, и сердце ныло. Так дергает застарелую рану, когда она, набрякшая гноем, готова вот-вот раскрыться, но наросшее сверху дикое мясо мешает. И гной проникает в кровь, возбуждая телесный жар, когда человек не может отличить, где бред, где реальность. И я сейчас был, как во сне или в бреду…
Может, если бы я тогда позволил своему горю излиться слезами, не было бы сейчас этой болезни — откуда мне знать? Потом врачеватели говорили: кера-мертвая душа коснулась меня и лишила желания жить. Но я уверен: причина в другом. Я надорвался, борясь с самим собой. Заплачь я тогда, во время жертвоприношения, может, и легче бы было. Так атлет, желая поднять чрезмерно тяжкую ношу, иной раз рвет жилы и становится беспомощнее малого дитя.
В день похорон что-то окончательно надломилось во мне. Я едва дождался конца церемонии и, вернувшись во дворец, повалился на ложе. Чудовищная слабость сковала мои члены. У меня не было ни жара, ни озноба, ни бреда. Меня не разбил паралич: я мог ходить без посторонней помощи, внятно говорить и временами, хотя и не имел ни малейшего желания, заставлял себя подняться или ответить на вопросы. Врачеватели твердили, что голос моего сердца ровен, но почти не слышится. Рассудок мой тоже оставался ясным, если не считать того, что мысли текли вяло, словно густой мед. Мне просто не хотелось ничего — ни спать, ни есть… Я пребывал все это время в странной полудреме, проглатывал дважды в день немного молока или жидкой каши, да и то потому, что не было сил спорить с кормящими. Мос Микенец принуждал меня подняться, чтобы принять ванну, но омовение не приносило мне никакого удовольствия. Он выбривал мои щеки, расчесывал волосы, и я покорно подчинялся его рукам. Однажды он неосторожно порезал мне щеку. Боли я не почувствовал, а Мос уверял меня потом, что прошло некоторое время, прежде чем из пореза начала сочиться кровь. Он подолгу массировал мое тело, чтобы оно не утратило крепости. Гладил живот, потому что без посторонней помощи я не мог оправиться. В другое время меня бы это смутило, но тогда мне было все безразлично. Так, должно быть, чувствуют себя тени умерших, чьих губ коснулась вода Леты.
Врачеватели были бессильны. Ариадна пыталась спасти меня по-своему. Жрица Гекаты, она бросилась за помощью к своей мрачной покровительнице. Несколько раз царевна приходила ко мне утром, измученная, с растрепанными волосами, и подолгу вглядывалась в мои глаза, ища признаки выздоровления. Владычица ночных кошмаров не помогла, и Ариадна стала искать помощи у светлого Аполлона — гонителя всякого мрака, у мудрого Пеона и Иасия, диктейских дактилей, что даруют исцеление даже богам олимпийским. Все напрасно. Но она не теряла надежды.
В тот день, вернее, в то утро, которое я считаю началом своего выздоровления, я отчетливо помню, как сквозь полудрему, вечные сумерки, в которых пребывала моя душа, послышались ее шаги. Я приоткрыл глаза и тут же снова опустил веки, увидев тонкую фигурку дочери. Она вернулась с жертвоприношения. Сквозь аромат притираний чувствовался запах крови и гари. Ариадна села подле меня, осторожно взяла холодными лапками мои ладони и начала их растирать — бережно, осторожно, разминая каждый палец. Прикосновения ее были мне приятны: я почувствовал слабое умиротворение, пробившееся сквозь серую пелену безразличия.
Так ласкала своих сыновей наша богоравная мать. Обычно суровая и сдержанная, Европа не баловала нас объятиями и нежными словами. Отец был куда щедрее в проявлениях своей привязанности. Но ни я, ни братья никогда не сомневались в материнской любви. И не было на свете человека счастливее меня, когда Европа, наведываясь к нам перед сном, присаживалась на край моего ложа и осторожно прикасалась сухой, теплой рукой к моему лбу или щекам, проверяя, здоров ли я. Или когда, довольная мной, сдержанно улыбалась.
То, что сейчас делала Ариадна, было для Европы высшим выражением нежности, которой мы удостаивались. В те редкие мгновения мне хотелось броситься к ней на шею и покрыть поцелуями дорогое лицо. Но я ни разу так не сделал. Мне казалось, матери это не понравится. И я замирал, боясь спугнуть ее.
Кто научил Ариадну этой ласке? Не я. Мне нравилось брать своих детей на руки, тискать их, словно щенят, сажать на колени, гладить по головам, играть с ними.
Ариадна продолжала ласкать меня, и постепенно я, умиротворенный, из серых сумерек изматывающей полудремы провалился в лиловатый сумрак воспоминаний. Или это был сон? Я видел себя ребенком — лет пяти, не старше. Помнится, я тогда сильно заболел…
…Шелест перепуганных голосов и топот босых ног нянек. Озноб и жуткий бред, в котором мне казалось, что потолок взмывает ввысь, а потом, разогнавшись, летит на меня. Я плачу и в страхе зову маму. Мне кажется, что проходит вечность, прежде чем я чувствую прикосновения ее ледяных рук и слышу ее голос, тихий и непривычно ласковый. Европа берет меня на руки и прижимает к груди. Тело ее холодно, но чуть теплее, чем всё вокруг, и я прижимаюсь к ней, стараясь хоть немного согреться. Она осторожно покачивает меня из стороны в сторону, нашептывая что-то по-ханаански. Ее речь непривычна и таинственна, я могу разобрать только отдельные слова… Озноб постепенно проходит, и взбесившийся потолок перестает обрушиваться на меня. Потом и вовсе становится жарко, я обливаюсь потом. Мать баюкает меня. Прибегает Дексифея и едва слышно говорит:
— Я принесла то, что ты велела, госпожа…
Мать осторожно приподнимает мою голову и говорит:
— Минос, дитя мое. Сейчас я дам тебе целебное снадобье. Проглоти его, не жуя. Проглоти быстро.
Я покорно открываю рот, мать кладет мне туда какой-то довольно большой ком, я языком чувствую, что он шершавый и медово-сладкий, но прежде, чем успеваю понять, что это такое, мать подносит к губам моим тяжелый двуручный кубок с молоком, и я с трудом проглатываю снадобье. Тут же желудок мой сводит судорогой. Я недолго борюсь с болью и подступившей тошнотой, выворачиваюсь из рук матери и, свесившись в сторону, выблевываю все на пол. Мне кажется, что в вонючей молочной луже лежит дохлая мышь, и меня снова рвет. Мать невозмутимо приказывает вытереть пол и принести сухие одеяла. Мне жарко, но Европа укладывает меня на постель и заботливо укрывает под самое горло.
— Не уходи, — я выпрастываю руку из-под одеяла и хватаю мать за подол.
— Не бойся, я никуда не уйду…
Она садится рядом. Берет мою пылающую ладошку и начинает перебирать пальчики.
И прежде, чем Гипнос заключает меня в свои объятия, я некоторое время смотрю на нее сквозь неплотно смеженные ресницы. Мама сейчас другая. От привычной бесстрастной маски царицы и возлюбленной бога на лице ее не осталось и следа. Волосы, обильно тронутые сединой, морщинки меж бровей и в углах глаз, вдоль рта. Но это ее не портит. Она кажется мне куда краше, чем та маленькая смуглая статуэтка с неподвижным лицом, восседающая на троне зала с грифонами.