Дурак (СИ) - Беляева Дария (онлайн книга без TXT) 📗
Он замирает, чашка в его руке становится такой неподвижной, что кажется, будто она сама по себе зависла в пустоте.
— Но в то же время я и есть тот, кто знает тебя лучше всех на свете! И тот я, который ты, создан не для того, чтобы смотреть, как мимо течет река, будто старое бревно на берегу.
Он подносит чашку к губам, пробует остатки чая.
— Знаешь, что? Здесь не хватает сахара!
Мой бог протягивает руку к ближайшей звезде, отламывает от нее острый луч света, похожий на льдинку, сквозь которую смотрят на солнце. Он неаккуратно, едва не перевернув стол подается ко мне, крошит кусок звезды в руках, и крохотные кристаллы света падают в мою чашку.
Мне хочется, чтобы он выслушал меня, поэтому я беру чашку и пью чай, ведь отказываться от гостеприимства, плохо. Чай оказывается вполне обычным, сладким, с ярким лимонным привкусом, вовсе не звездным, очень земным. И я тоже оказываюсь не в межзвездной пустоте, а в саду у нашего дома.
Я больше не сижу за столом, я вообще не присутствую — нигде не стою, не летаю, как призрак, просто смотрю, словно я камера.
А за столом, точно таким же, как тот, за которым я был, когда выпил чай, сидит моя мама, и скатерть накрыта такая же, и чашечки стоят точно те, из которых пьем мы, только рисунки не скачут: на одной — лошадка, на другой — бабочка, на третьей — охапка цветов, на четвертой — ягоды. И никаких черепов и страшных мотыльков.
Чай налит во все чашки, но мама сидит одна, будто у нее чаепитие с невидимыми людьми. То есть, она не совсем одна — в руках у нее сверток, она тесно прижимает его к себе и смотрит с такой любовью, что я думаю, это ее любимый сверток.
А потом я понимаю, что этот сверток — я или Атилия. Мама покачивает младенца и мурлыкает ему какую-то мелодию. Чай в чашках остывает, стулья отодвинуты. И я осознаю, что на этих местах должны сидеть родственники мамы, а теперь она страшно одинока, и наливать чай для уже несуществующих людей — единственное, что ей осталось.
— Мой мальчик, — говорит она, и я думаю, что сегодня я вижу себя со стороны в самых разных вариантах. — Твои бабушка и дедушка, дядя и тетя умерли, но мне хочется думать, что они здесь, что они могут посмотреть на тебя. Ты никогда не увидишь их, мой милый, потому что мы не окажемся в одном месте после смерти, и это мое великое горе. Но это не значит, что ты не достоин их памяти, ты — их продолжение. Я люблю тебя.
Она мурлычет, нежно, так что ее слова похожи на песню, а я еще не могу узнать, какие грустные вещи она произносит.
А потом я слышу папин голос. Он стоит у куста камелии и трогает розово-красный цветок с удивлением, будто прежде никогда не видел. Мама поднимает на него взгляд, но ничего не говорит, только крепче прижимает меня к себе.
Папа с трудом отводит взгляд от цветов, и я понимаю, что ему больно и стыдно на нее смотреть.
— Он прекрасен, — говорит папа. — Спасибо тебе.
Мама молчит, смотрит на него, качает меня на руках.
— Я могу сесть? — спрашивает папа. Он пытается быть мягче, но у него не получается, голос такой же механический, как и всегда, только более ломкий. Прежде, чем мама отвечает, он отодвигает стул, как будто не сомневается в своем праве. Но мама говорит ему неожиданно резко:
— Нет. Это место сестры.
Папина рука замирает на спинке стула. Он кажется странно беззащитным перед мамой. Ночной ветер путешествует по цветам и листьям. Папа смотрит на меня, и губы его чуть дергаются, улыбка получается только намеком на нее.
— Я хочу назвать его Дарл, — говорит он.
Мама смотрит на папу, и он ловит ее взгляд. Кажется, они без слов говорят друг другу столько, сколько с первой встречи не говорили. Так проходят минуты, но мне кажется, что часы. Наконец, папа говорит:
— Хочу, но не назову. У него должна быть другая жизнь. И здесь его дом. Назови ты.
— Его зовут Марциан. Его так всегда звали.
— Иногда мне кажется, что ты не менее безумна, чем любая из моего народа.
Он смотрит на остывающий в чашках чай, потом на маму.
— Можно взять его на руки?
Мама встает, и они оказываются нос к носу, а я — между ними. На секунду мне кажется, что она сейчас уйдет. Но она медленно, очень осторожно передает меня папе и смотрит, как он бережно меня принимает.
В этот момент все снова меняется, вокруг оказываются звезды и темнота, ни мамы, ни папы, только я напротив меня самого. Я смотрю на звезду, от которой мой бог отломил кусок.
— Папа! — говорю я. Я встаю из-за стола, но он жестом усаживает меня на место, и я не могу сопротивляться, будто что-то невидимое и тяжелое давит мне на плечи.
— Не спеши.
— Это его воспоминание!
— Да. Это в целом он. Та часть меня, которая стала им. Отщепленный кусок моей души, вернувшийся наконец домой. Хочешь еще чаю?
— Ты отломил кусок от души моего отца!
— Я — мазохист!
Он смеется, потом вдруг замирает, лицо становится сосредоточенным и печальным, точно как у меня в зеркале.
— Но это не очень хорошо, — говорит он. — Правда?
Он взмахивает рукой, и стол, и чашки исчезают, я падаю, и мой бог падает, и вот мы лежим и смотрим на звездное небо изнутри него самого.
— Ты представляешь, сколько людей когда-либо умирало и умрет на этой планете?
— Все? — спрашиваю я.
Мне не хочется подниматься, надо мной, как крохотные рыбы, проплывают звезды. Я вижу само время, всех людей моей крови, живших когда-либо на свете.
— Именно! Знаешь, что забавно? История могла пойти по-другому. Например, не случись великая болезнь, вас стало бы слишком много, и вы убивали бы друг друга в войнах, твой любимый город был бы разграблен варварами и пал, история была бы иной, но — не менее кровавой. В конце концов, было бы изобретено все, что изобретено сейчас и написано все, что сейчас написано. Раньше или позже. Историю не изменишь, если все, что делал твой отец было зря — все равно жив он или мертв. Если же все было не зря — так же все равно.
Мне становится так грустно, словно я внезапно понимаю, что оказался на сцене и играю в пьесе, но совершенно к этому не готов, и мои попытки объявить об этом кажутся зрителям репликами.
— Но знаешь, — говорит мой бог, указывая наверх, и я вижу, как над нами пролетает вниз звезда. — Что это?
Я пожимаю плечами.
— Чудо рождения. Я отчуждаю кусок себя. Какой-то части меня больше нет, но она придет ко мне лет этак через семьдесят-восемьдесят. Ты думаешь, твой отец несчастен, вернувшись домой?
— Я думаю, он хотел бы быть с нами.
— Это ты несчастен без него, Марциан. Смерть нельзя изменить. В мире нет ничего вечного. Пойди история по-другому, как мы говорили, все равно погибло бы столько же людей, может, в иной катастрофе. Люди умирают.
— Народ моей подруги вечен.
Он приподнимается, опирается на локоть с детским любопытством смотрит на меня.
— Народ твоей подруги обманут. Они не живут вечно, времени просто сложнее их убить. Но однажды оно убивает всех. Твоя подруга, может, не умрет от старости или свалившись с десятого этажа, однако она, как и все в мире, принципиально уничтожима. Все, что реально — рассыпается. Но ты, ты, Марциан, как и твоя мать, хочешь то, что никогда не покинет тебя. Ты хочешь отыграть его назад.
Я протягиваю руку к звезде, которая есть папа, и она отзывается холодным звоном, но мой бог бьет меня по руке.
— Ну-ну! Это не вежливо.
Все, что папа есть, его стремления, страхи, любовь, воспоминания, привычки и движения, любимые книги и фильмы, талант к военному делу, серьезное выражение лица, страшные сны, почерк, все хранится здесь, в этом сгустке света посреди его небесного дома.
— Даже Вселенная не вечна, — говорит мой бог. — Кажется, у меня началась метафизическая интоксикация.
— Я ничего не понимаю во всех этих штуках про время и смерть, — говорю я.
— И я ничего не понимаю. Я это ведь ты.
— Я просто хочу вернуть папу. Я за этим пришел.
— И ты будешь повторять это, пока мне не надоешь?