Король-Бродяга (День дурака, час шута) (СИ) - Белякова Евгения Петровна (мир книг TXT) 📗
Ха. Как будто кому-то это бывает приятно. Но я знал, что есть боль и есть боль.
И не хотел этого для Хилли.
Я не испытывал угрызений совести, убивая кого-то.
Я не хотел, чтобы она страдала. Решение пришло быстро, я даже почувствовал облегчение.
Мне стоило большого труда сдержаться, не дать Цеорису понять, что я хочу сделать… Он все-таки был очень проницательным человеком, поэтому я вздохнул глубоко, изобразил на лице надежду, и поднялся с пола. Взял на руки Хил.
— Я отнесу ее домой. Туда, где у нее будет еда и питье, и красивые платья. Спасибо тебе, лекарь. Я… не могу сказать, что я сожалею о том, что обворовал тебя, я давно отвык сожалеть, но от всей души желаю тебе удачи и счастья.
Но мне не удалось обмануть его, как я ни старался: он сжал мой локоть, пальцы его чувствительно впились в плоть, заставив меня поморщиться.
— Я вижу, ты совсем потерял то, что, как тебе кажется, ты не имеешь — надежду.
— На Богов? — помимо воли вспылил я.
— Нет, на себя… на нее, — он кивнул в сторону безвольно обвисшего тела девушки. — Ты готов убить ее, и умереть вместе с ней, я же вижу.
— Умереть? — мне стало все равно, что скажет он, когда узнает правду, может, посчитает меня сумасшедшим, а это малая плата за то, чтобы выговориться. — Я не могу умереть, Цеорис. На мне лежит заклятье. Меня можно вешать, резать, жечь, топить — я буду жить, пускай даже с вытаращенными от удушья глазами, продолжать существовать… Потому что жизнью — это — не назовешь. Что скажешь теперь?
Он ошеломленно вскинул подбородок, и еще сильнее сжал мне локоть, словно надеясь перекрыть тот поток слов, что я выливал на него, но тщетно. Меня было не остановить.
— У тебя есть лекарство от бессмертия? Эта вот девочка несколько минут назад ткнула меня в живот ножом, да еще и провернула, а я стою на ногах — да, и смеюсь. Правда, горько. Такова уж моя роль.
— Роль?
— Я Актер, Цеорис — лицедей. Хотя нет — тогда у меня оставалось бы право на импровизацию, а его у меня нет; я кукла, марионетка на ниточках… видишь, как они тянутся ввысь, пронзая небеса, в самую-самую высь, к руке Судьбы? — Внезапно мне стало стыдно, ведь это я был причиной той боли и удивления, что появились на лице лекаря, — Прости. Мне пора.
— Ты не прав, ты не кукла — ты попросту слеп.
— Что? — от удивления я чуть не выронил Хил.
— Как новорожденный котенок, — кивнул Цеорис, отчаянно вытаскивая на лицо улыбку, всепобеждающую, живую даже тогда, когда мир рушится — почему он решил, что она сейчас мне нужна? — Нет марионеток в руках Судьбы. Только если ты в это веришь — ты не свободен.
— Что за глупые философствования, — я прижал тельце к себе поближе, словно защищаясь от него, — вздор. Наспех выдуманными сентенциями меня не утешить.
— Дурак, разве я тебя утешаю? Мне, как хорошему врачевателю, плевать на твои самокопания. Я спасаю твой разум — как друг. Только освободившись, увидев, кем ты являешься на самом деле, можно ощутить и радость жизни, и желание жить в этом прекрасном мире. Опасном, но — прекрасном!
— Скажу, как друг другу. Мой разум не стоит того, чтобы его спасали. Вылечи ее — как друг! Не можешь?
Цеорис покачал головой.
— Тогда оставь это… разглагольствование над умирающей… Это вполне в вашем, лекарском духе — морочить головы близким сказками о душе, о счастливой жизни, что ждет нас там, за Гранью. Гнусно, грязно — пытаться прикрыть собственное бессилие уверениями в том, что все идет к лучшему.
Я резко развернулся, в пару широких шагов преодолел расстояние до двери, которую, не постеснявшись, пнул ногой; они больно ударила меня в спину, закрываясь. Вслед раздался голос Цеориса:
— Я могу проводить тебя…
— В Смерть? Дорогу я найду сам.
Во мне кипела досада — зачем, зачем, зачем я сюда пришел? Чтобы выслушать то, что чувствовал каждой порой своего тела? То, что Хил не жилец, я знал и так. Чтобы мне читали нотации? Проповедовали?
Я шел, спотыкаясь, по таким хрупким улочкам, что, казалось, ткни пальцем, и они рассыплются; моя ноша опять была при мне, и дом лекаря растаял в промозглом, мерзком морском тумане.
И, как прилежный ученик на уроке — но в то же время и как раздраженный глупец, — я проворачивал в голове наш разговор, слово за словом, распаляясь все больше. Вспоминал выражение его лица, когда он стал вещать о небесах… Стал ли? И, проклиная свою прямоту, возведенную в ранг цинизма, сам себе сказал — нет. Нет — это я сам перевел разговор в эту тему, будто бы то, что он говорил, причиняло мне боль… Или, скорее внушало страх — так, пациент, испугавшись, что сейчас ему будут острым ланцетом вскрывать рану, выдумывает другую болячку, убеждая лекаря, что нужно заняться именно ею. Страх — перед чем? Перед его словами?
Я боялся того, что он открыл мне — и более от осознания этого страха, чем от полного понимания, я поверил, что это так. Раз мой разум, эта хитрая змея, так стремился уйти от этого разговора — значит, он был слишком опасен, а опасен, потому что правдив.
В хорошей пьесе часто бывает так, что герой вдруг осознает что-то, переворачивающее его жизнь. Поверьте, в реальности такое тоже сплошь и рядом.
Я вдруг ощутил, что ко мне медленно, но неотвратимо подкрадывается понимание. Начиналось оно с колен, которые вдруг охватила резкая дрожь; я упал, завалился набок, как дерево, прижимая к себе мою девочку. И настолько мощным был этот вал прозрения, что я на миг забыл и о ней, и о себе — оставалось лишь плыть, размахивать руками и ногами, понятия не имея, в какой стороне воздух; меня захлестнуло с головой и потащило вниз, в пучину. Такое простое слово 'понимание', а я задыхался… и как расчетливо, обманчиво медленно оно зрело! Накапливая соки, наливаясь силой… словно оно было рекой, даже речушкой, маленькой, затхлой — но по прошествии времени тучи затягивали небо, наполняя ее исток дождевой водой, с гор сходили лавины, вскрывались родники, повинуясь неспешному движению скал; и каждая утрата моей жизни, каждый вздох и даже самая маленькая радость — добавляли по капле в эту реку. А Цеорис сейчас разрушил плотину.
Я понял… Понял, что бессмертие — не проклятие, не кара, не насмешка Рока, но лишь возможность жить, учиться, понимать и… да, заботиться о ней.
Понял, почему испытывал такой всепоглощающий страх перед бессмертием раньше. Я ведь считал жизнь пустышкой, себя — бабочкой однодневкой; или даже еще хуже: марионеткой в руках Судьбы. Я так и сказал лекарю, и я искренне в это верил! Я увидел себя, бегущего прочь от замка герцога — измотанный, запуганный… То, как я воспринимал себя и мир вокруг — определило мой страх: ведь перспектива прожить вечность серых, предсказуемых, предопределенных будней ужасала. Кому охота десятилетиями болтаться, словно кукле, на ниточках между землей и небом? Поэтому я бежал, в страхе, всепоглощающем ужасе перед своей жизнью, и даже эти несколько шагов, которые я сделал, до того, как упал, были бегством.
Я вынырнул из понимания.
Я глотнул мокрого, словно кашель города, воздуха. Я встал, пошатываясь — и понял, что никогда уже не буду бежать. Даже если сейчас я направлюсь на кладбище, как собирался, и лишу жизни Хил, и закопаю ее, украсив могилу сорванным тут же маракхула, цветком мертвым — это будет не бегство.
Луна, эта вечная союзница безумцев, обрисовывала тушью края холмов, там, где заканчивалось Царство жизни, и глубокими штрихами нанесла темноту там, где начиналось Царство смерти, Кху-маэр, Город Мертвых. И совсем не удивлялась луна фигурке сумасшедшего старика, что брел по окраине, неся на руках девушку, на короткое время ставшую смыслом его жалкого бытия. Как и тому, что он собирался ее убить. И закопать.
Но мне не суждено было той ночью разгребать пальцами землю.
Перед моими глазами черным пятном на синем небе округлился купол поместья, и под ноги легли знакомые камни, поросшие травой.
Когда-то давно тут жили люди, теперь это — безмолвная веха, покинутая людьми граница с Кху-маэр. А потом, после людей, тут жили крысы — и мы. Разбитый купол… мы называли его жилищем, этот старый дворец, имея на него ровно столько же прав, сколько и птицы — но мы, в отличие от пернатых, безмерно им гордились.