Как приручить Обскура (СИ) - Фальк Макс (бесплатные версии книг .TXT) 📗
А потом только белый свет.
Персиваль возвращается в квартиру один и ломается сразу, как только переступает порог комнаты. Падает, будто его крутят и выжимают, как мокрую тряпку. Хорошо, что чары тишины всё ещё действуют, и никто не слышит, что он орёт этим стенам, этой посуде, этим подушкам и этой пепельнице, не выбитой с ночи. Этим двум кружкам в мойке, вороху одежды на кровати, выброшенной из платяного шкафа, книгам на подоконнике и вырванным из комода ящикам. Хорошо, что Эскобедо говорит, что дурмштранговец слишком активно сопротивлялся при задержании, и поэтому Грейвз был вынужден его убить, хорошо, что синяки по всему телу мёртвого художника он объясняет Бомбардой, а не тем, что Грейвз пинал его ногами, когда тот уже не шевелился, пока Эскобедо не оттащил его в сторону. Хорошо, что никто не видит, как из нижнего ящика измочаленного комода выпадает подарок в блестящей обёртке, и как Персиваль прижимает его к груди, скрючившись на полу и давясь воздухом. Как он лежит на груде его одежды и кусает её, чтобы не выть в голос.
Никто не видит и никто не слышит, а на следующий день Грейвз возвращается на работу, мёртвый и спокойный, такой же спокойный, как новое имя на мемориальной плите в списке авроров, погибших на службе: Лоренс Марш, 1889–1909. Он избегает разговоров и сочувственных взглядов и в ту квартиру больше не возвращается даже для того, чтобы забрать свои вещи.
Похороны назначают на четвёртое августа, и, как начальник Отдела, он обязан присутствовать. Он присутствует. Проклятие, убившее Лоренса, не оставляет от человека даже пепла, поэтому хоронят только палочку — красное дерево, две золотые полоски. Оглохшая от горя мать рассказывает, что Лоренс писал ей, что с кем-то встречается и спрашивает Грейвза, не знает ли он эту девушку.
Грейвз говорит, что не знает.
Грейвз говорит другое.
Душное августовское небо давит его своей высотой. Он стоит в чёрном — он всегда в чёрном, просто сейчас на нём вообще нет белого. Кроме нескольких нитей, похожих на паутину, в зачёсанных назад волосах. Только эту паутину уже не снять. Палочка Лоренса лежит на подушке из красного бархата, подушка лежит на флаге, флаг прикрывает пустой гроб.
— Мы должны помнить, — говорит Грейвз, — зачем мы работаем. Чью безопасность мы охраняем. Какова цена нашей работы. То, что вы чувствуете сейчас… то, что мы чувствуем сейчас — то же самое чувствуют родные и близкие тех, кого мы не сумели спасти. Каждый человек, за чью жизнь мы боролись недостаточно — чей-то сын или дочь. Чей-то отец, чья-то мать. Чей-то… любимый, — говорит Грейвз. Камертон его голоса никому больше не слышен. — Мы должны помнить, зачем мы здесь. И помнить тех, кто больше не с нами.
И приказывает:
— Палочки вверх.
А потом только белый свет. Жизнь Персиваля листается под пальцами, как альбом. Дни, недели, месяцы… Сердце больше не бьётся. Лоренс видит, как цепь стягивает его всё туже. Оно замерло. Оно умерло. Оно не болит. Он торопится узнать, пока есть ещё время — неужели теперь навсегда?.. Это так не справедливо! Он знает, как оно умеет любить. Он знает, сколько силы его переполняет. Лоренс торопится, листает вперёд. Год… два года. Три года. Пять лет… сколько можно?.. Семь лет… Одиннадцать. Хватит, хватит, не надо. Двенадцать лет… Перестань!.. Пятнадцать… Семнадцать лет.
Через семнадцать лет чёрный и встрёпанный мальчишка, похожий на хромую ворону, влетает в грудь Персиваля, и цепь лопается от удара.
И сердце снова начинает стучать. Бешеное и молодое.
Лоренс улыбается и выпускает дни и года из рук, они расплываются, тают в белом тумане. Теперь он спокоен. Теперь он может уйти.
Обскур
Грейвз вдруг понял, зачем люди заводят детей и собак.
Чтобы кто-то любил тебя.
Чтобы ты возвращался к тем, кто тебя ждёт. Чтобы кто-то ждал. Чтобы бессловесная тварь или едва вставшее на ноги существо бежали к тебе, услышав твои шаги, и радовались тому, что ты вернулся. Чтобы можно было потрепать кого-то по голове и получить в ответ сияющий взгляд. Чтобы кто-то хотел — тебя — рядом.
В прежней жизни, когда Грейвз возвращался в аврорат после очередной рабочей поездки или пары дней в госпитале (после очередного выхода на оперативную работу), его всегда встречали сдержанные улыбки и опущенные глаза. Он проходил коридорами, слыша за спиной шепотки и радостное оживление. Нет, дела без него не вставали, работа кипела и в его отсутствие. Но он вносил в рутину что-то такое, что заставляло всех подтягиваться и держать голову выше.
Он чувствовал направленные на себя взгляды десятков людей. Взгляды, полные надежды, восхищения, уважения… обожания. По отделам ползали слухи, что кто-то был в него тайно влюблён. Кто-то из мужчин, кто-то из женщин. В середине февраля он получал дюжину-другую анонимных валентинок с пылкими или невинными признаниями, но всегда считал это забавной шуткой или безобидной попыткой польстить начальству. На Рождество над его дверью кто-то обязательно наколдовывал омелу, и мимо кабинета, стуча каблучками, начинали носиться девушки — быстро и часто, как подземные поезда не-магов. Ни в один другой день у них не находилось столько срочных и важных дел, которые требовали шастать туда-сюда мимо кабинета Грейвза.
Он находил это трогательным. Раз в полчаса изобретал предлог, чтобы выйти из кабинета — и тут же кто-то тормозил рядом, чтобы задать бестолковый вопрос, вроде: «Простите, который час?..» или «Я ищу Анну из отдела артефактов, вы её видели?..» — а потом совершенно случайно поднять глаза, натурально вспыхнуть и хихикнуть — «Ой, омела»… Грейвз тоже смотрел на омелу, удивлялся, говорил: «Да, в самом деле». Сдержанно вздыхал, мол, с традицией ничего не поделаешь. Целовал пунцовую девушку в щёку, говорил «Половина двенадцатого, мисс Абердин. Не задерживайтесь сегодня. Весёлого Рождества» или «Она была у меня пятнадцать минут назад, мисс Черриблум, ищите её на сто пятом, в отделе испытаний. Весёлого Рождества и привет вашей матушке».
Иногда встречи под омелой были и вправду случайными. Как, например, с Квинни Голдштейн, которую Грейвз пристроил снабжать департамент кофе (а ещё после окончания рабочего дня она пекла фантастические яблочные пироги, ради которых многие оставались сверхурочно. Персиваль считал это своей гениальной идеей, хотя сам яблочные пироги не ел и сверхурочно задерживался совершенно добровольно). Мисс Голдштейн флиртовала со всеми сразу, включая и его самого — хотя Грейвз подозревал, что это был не столько флирт, сколько детская живость характера. Как-то Квинни чуть не окатила его кофе, столкнувшись с ним в коридоре. Спохватившийсь, улыбнулась так, что ямочки зажглись на щеках, увидела омелу, сказала «Ой!», хихикнула, сказала «Простите», поцеловала Грейвза в уголок губ и упорхнула, звеня чашками и золотыми кудрями. Грейвз задумался на мгновение, вспоминая, куда вообще шёл, улыбнулся сам себе и сунул руки в карманы.
Очень забавно вышло с Абернети, который тогда только стал главой Отдела регистрации. Грейвз запросил у него список сломанных и объявленных потерянными палочек (каждый, утративший палочку по любой причине, обязан был сообщить об этом в семидневный срок), поскольку как раз сидел над расследованием, где грозилось всплыть то ли их подпольное изготовление, то ли кустарная реставрация. Они столкнулись в дверях кабинета. Абернети машинально стрельнул глазами наверх, поправил галстук, выпрямился, покраснел и протянул деревянную ладонь:
— Счастливого Рождества, сэр.
Грейвз пожал ему руку, глядя на него очень серьёзно, дёрнул к себе, так что парень едва не врезался ему носом в грудь, поцеловал в щёку и негромко сказал на ухо:
— Нельзя нарушать рождественские традиции, Грегори.
Чуть не добавил «мой дорогой», но вовремя остановился. Абернети покраснел так, что Грейвз едва не пожалел о своей шалости.
— Да, сэр, — сипло и твёрдо сказал он. — Вы правы, сэр. Нельзя, сэр.