Последний шанс Империи. Том первый (СИ) - Громов Арсений (книги полные версии бесплатно без регистрации .txt, .fb2) 📗
Снаружи город не молчал. Он только не умел больше говорить тем привычным голосом, каким говорил в декабре — голосом одиннадцатидюймовых с обратного ската, ночных пристрелок, штурмовой картечи и санитарных повозок, шедших с горы по разбитой колее в слезах оси. С шестого января, когда из Чифу пришла первая консульская бумага, у крепости отняли возможность погибать привычной смертью, но не дали ещё возможности жить, и эту неловкую, неназванную полусредину между двумя состояниями каждый в Артуре переносил по-своему: Огнев — лишним обходом второй землянки; Ржевский — тем, что левая теперь действительно лучше правой держала перо в рабочем журнале батареи; Кондратенко — тем, что серый платок убирал в карман не разворачивая; Берсенева — тем, что её рукав сегодня в коридоре второй перевязочной мазнул по дверному косяку на полпальца ниже, чем мазал в среду, и она этой полпальцевой потери высоты не заметила.
Волков заметил.
Он заметил, потому что три месяца назад приучил себя замечать про неё именно эти величины — не цвет лица, не поворот плеча, не голос, на который у профессионала выработана защита, а то, что человек делает с собой машинально и безотчётно, когда на жалобу нет времени, на отдых нет сил, а на признание собственной слабости нет ни уважительного повода, ни уставного основания.
Печь в кухне топилась одна — для экономии угля, как везде в эту зиму у тех, кто платил за уголь не из казённого хозяйства, а из остатков жалованья после ноябрьских вычетов; в комнате было тепло ровно настолько, чтобы остыть к утру. Семён сегодня к новым ходил за два квартала: у Тараса дрова с Рождества кончились, и эта мерка — не Тарасовы дрова, а те две лишних версты ходьбы старика в день — лежала где-то в общей колонке потерь, не выписанных в главную ведомость, но прибавлявшихся к ней каждым ровным январским утром. На столе, рядом с непочатым письмом Горбатовской, стоял пустой жестяной стакан с кофейной гущей по дну, серая полоса которой за последние два часа не сдвинулась ни на волос; это означало, что воздух в комнате, при всей экономии, всё же стоял, а значит, ничего особенного с ним за эти два часа не случилось.
Он прижал ладонью лист с шапкой к столешнице, чтобы он не сложился сам собой по натренированной складке, и взял с нижней полки шкафа лист Петряева, на котором сверху, на отдельной тонкой подвёрстанной бумаге, шли семь старых имён за неделю штурма и шесть новых, январских — без даты в шапке, дата в каждой строке отдельно. На январском счёте у двоих стояли тверские графы; у одного — кашинская; и Волков, по привычке, выработанной с июля, посмотрел на эту графу в первую очередь и только потом на остальные пять. Графа держалась. Это значило — день.
Кондратенко прислал записку в третьем часу, через Михеева, без сургучной печати: «На квартиру не сразу. К пяти — у меня. Дмитрий Алексеевич». Подписи не было — росчерк собственного «Д» в обращении был у Кондратенко с гл. 18 равен подписи. Волков взял шинель.
В кабинете в штабе 7-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии в этот час было светло не керосином, а тем особенным январским светом, который в Артуре приходит к четырём пополудни через узкое восточное окно поверх ряда крыш Старого города и держится ровно сорок минут, окрашивая бумагу на столе в тот сухой, оливково-бледный тон, при котором карандашные пометы видны яснее, чем чернильные. Кондратенко сидел не за столом, а у окна, в шинели, накинутой на плечи без застёжки, и держал в руке не перо, а ровно сложенный в четверть лист — тот самый, в типографской каёмке типографии Григоровича, который Звегинцев привёз шестого января, и который теперь, на шестнадцатое января, был обведён по правому краю ровной полосой штабного синего карандаша. Полоса означала: ответ за двумя подписями ушёл; пришла вторая бумага; рабочая фаза.
— Дмитрий Алексеевич. — Кондратенко не повернулся. — Бумаге Берсеневой что-нибудь нужно?
Это был его обычный способ спросить о деле, обогнувшем устав по большому кругу: спросить о чужой бумаге, как спрашивают о собственной. Бумага у Берсеневой — это была та строка в перечне снабжения гарнизонного госпиталя, на которую с конца ноября приходилось два пункта: «свежие овощи и фрукты — нет», «препараты по цинговой группе — лимонная кислота две банки, на исходе». Третий пункт — «персонал в строю» — в перечне не стоял, но за ним стояли двое из четырёх докторов, ходящие с осени в халатах, под которыми уже не было сорочек, а была вторая нижняя рубашка, перетянутая поясом, чтобы не сваливалась с плеч.
— Лимоны, — сказал Волков. — И корень.
— Сколько?
— Сколько Иван Константинович сможет провести через порт без рапорта — пятнадцать-двадцать штук. И полфунта сухого корня. На две недели.
Кондратенко кивнул.
— Записку ему я напишу сейчас. Передадите Звегинцеву; он отнесёт к Григоровичу с утра. — Он повернулся, и Волков увидел, что под его глазами лежит та ровная утренняя тень, которая у людей, вообще не позволяющих себе высыпаться, к четвертой неделе становится постоянной чертой лица. — Это не для гарнизона. Это для двух конкретных людей в гарнизонном госпитале, а через них — для тех, кто к этим двум людям ещё дойдёт. Я понимаю разницу.
— Я понимаю, что вы понимаете.
— Хорошо.
Он коротко, в платок, кашлянул — один раз, без надсады, не закрывая лица; платок сложил пополам и убрал в карман шинели, не разглядывая. Это было всё, что в этом кабинете могло быть сегодня сказано о его собственном здоровье; Волков знал это с третьего декабря, со словами Ильина в коридоре госпиталя, и за пять с половиной недель ни разу не вернул этих слов в разговор ни словом, ни жестом, потому что были две вещи, которые Кондратенко не любил: спектакли в свой адрес и чужое сочувствие, оформленное как военный совет.
— Кравченко, — сказал Кондратенко, садясь к столу, — на форту три. Я обещал ему то, что обещал; обещание стоит. Но если он сейчас, в эту январскую тишину, подумает, что я о нём забыл, — это будет несправедливо. На обратном пути, без записки, на словах: я держу. Это не воинский долг и не служебная любезность; это простая человеческая обязанность.
— Передам.
— Берсенева. — Карандаш Кондратенко лёг на типографскую каёмку под прямым углом. — Вы сейчас к ней?
— Сейчас.
— Хорошо. Лимонов не будет до завтрашнего вечера. Имбирь — тоже. Сегодня — что у вас под рукой. Идите.
Кравченко он нашёл не в штабе и не на квартире, а в третьей комнате от угла на нижнем этаже Старого города, где располагались адъютантские столы и где после полудня по средам никогда не курили. Поручик стоял у окна спиной к двери и переписывал в свою чёрную коленкоровую тетрадь столбик цифр с бумажного бланка; бумаги было две, столбик первый он переписывал с первой, второй — со второй, мелким ровным почерком, в две колонки. Веснушки на скулах не сошли даже за зиму, что в тёплых закрытых помещениях случалось у него редко и означало, по словам Звегинцева, что хозяин этих веснушек с Рождества не позволил себе ни одного полного выходного дня.
— Поручик.
Кравченко обернулся, поправил тетрадь под левым локтем и стал прямее, чем требовалось.
— Ваше высокоблагородие.
— На пять минут. — Волков не вошёл в комнату; так разговор оставался не служебным, а коридорным. — Роман Исидорович просил передать на словах. Без записки. Он держит обещание, данное вам в ту ночь. Это всё.
Кравченко перевёл вес с одной ноги на другую.
— Спасибо, ваше высокоблагородие.
— И ещё. — Волков посмотрел не на лицо поручика, а на его правый рукав, на котором у манжеты держалась засохшая капля чернил. — Степан Кравченко — ваш брат. Фельдфебель пятой роты на форту три. Если у вас есть способ передать ему через ротную почту, что в штабе о нём помнят, — передайте. Я не спрашиваю, есть ли у вас этот способ. Я говорю, что им можно воспользоваться.
— Понял, ваше высокоблагородие. — Кравченко помолчал две секунды и добавил тише, без формы: — Я не герой, Дмитрий Алексеевич. Это я уже говорил. Но это я передам.