Gerechtigkeit (СИ) - Гробокоп Александер (читать книги полностью TXT) 📗
Так что перевод свой Иден снова-таки отмечает стремительным попаданием под вязки, где сразу получает возможность отведать местных лечебных преимуществ, потому что бинты бдительными руками блюстителей порядка затягиваются на запястьях и щиколотках так тщательно, что немеют пальцы, вдобавок его прибинтовывают к сетке через грудь, достаточно туго, чтобы стеснить дыхание и как следует впаять металлическую проволоку в обласканные голодом кости спины. В ходе этого Иден, введенный в кромешный боевой транс изнурительной борьбой и последующей фиксацией, успевает метко плюнуть одному из склонившихся над ним санитаров в лицо и получить за это очередную увесистую пощечину, ничем более не стесняемую. На этом преимущества не исчерпываются, так как, покончив с фиксацией, господа вершители местных судеб приглашают в палату процедурного медбрата, ибо сестрам в эту обитель зла ходить строжайше воспрещается, дабы не смущать еще сильнее воспаленные умы ее буйных обитателей, а медбратом оказывается какой-то ощипанный юнец едва ли старше Идена по возрасту, и он почему-то не вводит предписанное вещество внутримышечно, а вместо этого битых полчаса ковыряет ему предплечье иглой в поисках вены и никак не может найти ее в этом сумраке, специально устроенном, очевидно, для того, чтоб воспаленные умы не раздражал также и яркий свет, но наконец, все-таки, справляется, и тогда вкатывает ему терапевтическую дозу лекарства уже довольно архаичного, но оттого не менее грозного, прежде вкушаемого Иденом нерегулярно и в количествах скорее игровых.
В силу избранного способа введения лекарство это накрывает его быстро, стоит только измученным борьбой медработникам покинуть палату, и тогда в пределах его тела разверзается ад, по сравнению с которым сера кажется мерой воздействия очень примитивной и потому предпочтительной, потому что сопровождающие ее боль с лихорадкой меркнут в сравнении с ощущениями, открывающимися теперь, когда непосредственно мозг обретает свойства выжимаемой тряпки, и оттого, как старательно фармацевтические черти выкручивают восковую куколку мозга, следом выкручивается и все остальное, причем пребольно, особенно руки, наверное, потому, что руки у Идена, невзирая на прежние забавы с гитарой, такие чуткие, что он пальцами может на ощупь цвета угадывать, и каждый из этих пальцев успевает проклясть, так как в каждый, похоже, забивают по отдельному гвоздю, а в голове при этом мутится, как в настоящий ураган, так что властное желание провалиться в глубокий сон натыкается на непреодолимую преграду в виде не менее властного желания сделать нечто неопределенное, поесть, поблевать, покурить, побегать, попрыгать, поорать от ужаса над тем, что там происходит в груди с сердцем, которое совсем соскочило с катушек и стучит теперь как попало, явно вознамерившись пробиться прямо сквозь грудную клетку на свободу и тем самым покинуть тонущий корабль в лице своего бестолкового обладателя. Потеет он сообразно своему выжиманию, из жара перекидываясь в морозную лихорадку и обратно, будто блин на сковородке, перед глазами все мылится с непреклонностью лобового стекла на автомойке, сквозь это мыло он с трудом различает среди мерцающих в полумраке масляных мазков лицо своего нового соседа, приблизившегося на корточках по-обезьяньи, а тот с озорной опаской озирается в сторону дверного проема, убеждаясь, что дежурный увлекся уже снова своим кроссвордом, и шепотом советует:
— Только не ори. Будешь орать, они опять придут и еще сверху добавят.
— М, — отрывисто отзывается Иден, желая тем самым сказать, что и без того орать не стал бы, однако же сделать этого он не может технически, так как челюсти свело намертво, до треска в зубах и суставах, их никакой домкрат не сумел бы разжать, и потому он только молча корчится, хребтом ощущая каждый ромбик панцирной сетки, и старательно дышит, а пациент сидит рядом на корточках, подперев подбородок ладонями, и наблюдает, сильно гримасничая, как чертик из детского спектакля.
— Ща, погоди, — с нелепой ужимкой говорит он и облизывается, далеко высовывая из тонкогубого рта червем извивающийся язык. — Ща полегчает. Ну, точнее, срубит просто-напросто, но корячить перестанет. Хотя потом тоже не полегчает. Когда проснешься, я имею в виду. А ты правда фашист? Всамделишный?
— М-м, — глухо отвечает Иден на языке Отто, в то же время разгадывая помаленьку тайну некоторых пациентов, одержимых желанием разбить себе голову о все пригодные для того поверхности, и сожалеет о том, что Бриггс в этом начинании не преуспел, так как единственным способом прекращения пытки кажется непосредственное извлечение восковой куколки из черепа путем его немедленного вскрытия. Ужимчивый собеседник, однако, оказывается единственным объектом в досягаемости, который раздражает достаточно, чтоб отвлекать, и потому хочется, чтоб он продолжал говорить, а не сидеть просто рядом, в ожидании ответа пожевывая изнанку собственных щек, так что Иден концентрирует всю оставшуюся волю в челюстях и спустя какое-то время преуспевает, с усилием выжимая сквозь стиснутые зубы. — М-м-монархист.
Этот ответ соседа, по всей видимости, очень радует, так как тот разражается беззвучным приступом детского хохота, от которого раздаются только щелчки где-то в глубине его чахоточно впалой груди, и тихонько хлопает себя по колену, будто услышал какой-нибудь веселый анекдот.
— Ну вот, как всегда, — сетует он, отхохотав, снова облизывается, с жутким пристрастием вытягивая изо рта язык до самого подбородка, и старательно отирает с губ скопившиеся там слюни. — Обещали фашиста, а на поверку и тот фальшивый, да к тому же какой-то школьник. Тебя как вообще занесло сюда, не пойму. Родня?
— М-м-м, — чуть громче говорит Иден, жмурясь в тисках спазматической боли, и отворачивается прежде, чем осиливает самое простое слово на свете, особенно излюбленное младенцами, не потому, что хочет таким образом прервать разговор, а лишь потому, что окружающий мир подпрыгивает вдруг и от этого начинает раскачиваться, как в спешке задетый гамак, отчего кажется, что койку кто-то толкнул, хоть она и прикручена к полу шурупами, и он пытается понять, кто именно, но на самом деле никто ничего не толкал, это лишь всевластное забытье все сильнее забарывает в его мутящемся черепе все прочие нужды, подтверждая прогноз соседа, который поспешно ускользает куда-то вверх, потому что сам Иден проваливается куда-то вниз, на неотвратимом демоническом подъемнике погружаясь вместе с койкой прямо в пол, где все гаснет как-то поочередно, и последним протянувшимся в сознании чувством оказывается ржавый вкус крови из прокушенного языка.
Нового соседа зовут изысканно — господин Шатийон, как выясняется при последующем пробуждении, насильственном, так как за время, проведенное Иденом в мертвецком беспамятстве, дежурный санитар успел смениться, а новый привел за собой еще двоих, обязанных всех обитателей палаты по очереди вести в сортир, и исполняют они свои обязанности неукоснительно, как часы, так что просыпается он от тряски, толчков и впившихся в плечи рук уже в воздухе на полпути в туалет, который расположен прямо напротив буйной палаты. Двери там также отсутствуют, не хватает и унитаза, вместо него есть только кафельная дырка в полу, стоять над которой получается лишь при поддержке холодной стены, так как вообще стоять самостоятельно, ни на что не опираясь, у Идена больше не выходит, в ярком сортирном свете заметно к тому же, что пальцы на руках у него синие, как у висельника, благо эта мрачная кафельная камора лишена зеркала, позволяющего оценить ущерб в полной мере.