Этика Михаила Булгакова - Мирер Александр Исаакович (лучшие книги .TXT) 📗
Статистик Ершов убедительно обосновывает свою «плебейскую» реакцию на белые шляпы: «Я ломаю шкап, чтобы немного согреть свою конуру. …Жена умерла. Дети заиндевели от грязи. Они ревут. Масла мало, мяса нет — вой! А вы мне говорите, что я должен получить раковину из океана! …Скройся, видение, и, аминь, рассыпься!» (с. 575).
Удивительно, что такой горестный и человеческий вопль изображается сатирически-гневно. Удивителен не только единичный факт авторской этической глухоты, но скрытый за ним протест против фундаментальной традиции русской литературы — сострадательности. В сущности, Грин написал сатиру на отцов-страдальцев у Достоевского: Мармеладова, например, и Снегирева, причем последний вспоминается сразу. Он кричит почти то же, когда сановный врач велит ему, голытьбе, везти умирающего ребенка в Сицилию.
Если Булгаков читал «Фанданго» — а я намерен привести еще ряд аргументов в пользу того, что читал, — то он, зоркий и проницательный читатель, должен был отметить эту нелепую сатиру.
И вот, он создал свою сатиру на Грина, буквально выворачивая наизнанку сюжет его рассказа, но ни в коем случае не упуская из вида задач Большой сатиры. Попытаемся разобраться в этом.
Прежде всего, он меняет условия социологического эксперимента. Грин предложил экзальтированно-красивые вещи голодным и презрел их за то, что они это отвергли. Булгаков предлагает практичные и красивые вещи сытым людям и радуется их «веселому ошеломлению». Радуется тому, что людям нужна красота. Грин не прав — говорит Булгаков этой сюжетной оппозицией; если люди сыты и предложенная им красота вписывается в быт, то реакция будет иной: и белые шляпы примут, и кисею.
Однако такое сочувствие «обывательским потребностям» категорически противоречило императивной идеологии 30-х годов, и его необходимо было замаскировать. Булгаков применил все ту же маску «дьявольского наказания»; прикрыл сочувствие микросатирой. Коровьевская одежда исчезает в самые неподходящие минуты — наказание общественным срамом… Уже здесь можно увидеть прямую сатиру на поведение властей: мол, захотели хорошей одежды, как буржуи, — не выйдет: голыми будете ходить. Но дан и прямой ключ к сцене в Варьете: осуждение красоты, требование «разоблачения», поручено представителю власти, Семплеярову (см. 545). Он требует, в сущности, того же, что Ершов: «Аминь, рассыпься!»
Поведение женщин в Варьете кажется нечистоплотным — бросились на бесплатную одежду… Но в 30-е годы красивую и модную одежду почти невозможно было купить, разве что в Торгсине (что Булгаков и показывает, см. 865). Женщины бросились на сцену не потому, что вещи бесплатные.
Тональность сцены в Варьете задана словами Воланда: «Квартирный вопрос… испортил их». Мы видели, что «вопрос» — одна из форм нищеты; то есть людей испортили нищетой — вот сострадательный смысл сатиры Булгакова. Власть их испортила.
Вернемся к «Фанданго». Если смотреть на эту вещь булгаковскими глазами — как я пытаюсь делать, — то замечается странное сходство между идеологией Грина и официальными установками. Грин требовал от обывателя аскетического презрения к хлебу насущному ради абстрактной красоты. По Булгакову, жилье и хорошая одежда насущно необходимы [123], — а официальная идеология требует презрения к этому «хлебу насущному». Ради чего — известно: ради абстрактной идеи. Напомню: речь идет о 30-х годах, когда еще был жив пропагандистский культ нищенского образа жизни во имя «грядущей гармонии» (Достоевский). Экзальтированный аскетизм Грина, при всей путаности и мнимом аристократизме, примыкает к этому официальному культу. Поэтому, может быть, Грина и печатали так широко вплоть до реакции 30-х годов. Противореча официальной линии по внешним признакам, он сущностно ей соответствовал, ибо призывал к тому же — к гордой нищете.
Идея эта с абсолютной и наивной отчетливостью выражена в ответе гриновского дьявола, Бам-Грана, на вопль Ершова о голодающих детях: «Безумный! Так будет тебе то, чем взорвано твое сердце: дрова и картофель, масло и мясо, белье и жена, но более — ничего! …Мы уходим в страну, где вы не будете никогда!» (с. 575). Подставьте вместо «страны» — «социализм», и получится речь стандартного пропагандиста того времени [124].
Короткий конспект сказанного выше. Грин поставил ложный эксперимент — предложил абстрактную красивость голодным. Обыватель ее отверг, потребовав хлеба. Магический персонаж облил обывателя презрением, заняв позицию официального пропагандиста.
Булгаков ставит чистый эксперимент: хорошие красивые вещи предложены сытым людям. Вещи приняты обывателем с восторгом. Магический персонаж сочувствует обывателю. Идеологической власти передан отказ от «обывательских ценностей». (Отказ усиленный: параллельно проходит тема денег, где тоже есть требование: «Аминь, рассыпься!» — исходящее от Бенгальского, «заложившего голову».)
Еще один аспект гриновской феерии. Ершов не только отказывается от белых шляп и «раковин из океана», он прагматичен, так сказать, в квадрате. Он отвергает магию — или мистику, — олицетворяемую Бам-Граном: «Нет ничего, и ничего и не было! …Вижу, но отрицаю! Слышу, но отвергаю! Не реально! Не достоверно! Дым!» А это — скверно и в понимании Грина, и в понимании Булгакова. Так вот, Булгаков функцию отрицания магического мира также отбирает у обывателя и передает ее идеологу: главному представителю идеологической власти в романе, Берлиозу. Вчитаемся: все поведение редактора на Патриарших описывается нарочито дурацким периодом Ершова.
Здесь не случайное совпадение: фиксируя позицию Берлиоза, сам Воланд как бы отвечает не ему, а Ершову: «…Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!». (Стилистически это именно ответ на утверждение «нет ничего».)
Разумеется, трактовка понятия «мистический мир» у Булгакова совершенно другая, чем у Грина; чуть позже мы затронем и эту тему. Однако же кара за отрицание трансценденции назначается на той же этической основе, что у Грина.
Бам-Гран говорит обывателю: «Так будет тебе то, чем взорвано твое сердце…» Воланд говорит идеологу: «…Каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это!» (689). (Напоминаю, так назначается абсолютная смерть Берлиоза, его вторая казнь — за неверие в жизнь после смерти.)
Полное этическое совпадение: каждому по вере его. Еще одно подтверждение странного родства булгаковского грозного судии с пряничным дьяволом Грина… Родство феерическое, как сами произведения обоих писателей. Какая странная и страшная подмена: комически-наивное наказание маслом и мясом заменено лишением вечности!
Но сравнение лишь кажется странным, и только потому, что оно не завершено.
Мы начинали с того, что Воланд, подобно Бам-Грану, пытается войти в контакт с творческой интеллигенцией. Контакт совершается: Бам-Гран отвергает Ершова и находит Каура; у Воланда — то же с Берлиозом и Мастером. Рассмотрим облик Каура подробней. Автор описывает его весьма сочувственно, на высокой ноте: ценитель искусства, человек духа, тонкий и чувствительный. Такой портрет подкреплен фантастическим действием рассказа. Каур один узнает дьявола, за что получает две награды: материальную и высшую — путешествие в прекрасную страну, принадлежащую демоническому гостю [125].
Это сверхкороткое либретто уже дает представление о масштабе аналогий между позитивными персонажами «Фанданго» и «Мастера». Но, как обычно, важны не знаки сходства, а оппозиции. Дело в том, что внутреннее «я» Каура сводится на некотором (невысоком) уровне обобщения к единственному «поступку-желанию»: попасть в ресторан. Не в любой — человек утонченных вкусов все же, — а в первоклассный, и чтобы оркестр, где дирижер «румын с шелковым усом», сыграл любимую Кауром мелодию фанданго [126].
Разумеется, такой облик героя получился против воли автора; Грин просто был неряшливый писатель. Но — талантливый, так что все сказанное не бросается в глаза. Изображен ведь 1921 год, время гибельного голода, когда любому человеку ресторан с его едой, теплом и музыкой мог показаться раем. И признаться, я бы не заметил двойственности изображения, если бы не читал рассказ сразу как спутника «Мастера». В сравнении все и выходит на поверхность.
123
Право человека, причем именно трудящегося, на первоклассную одежду, жилье и еду Булгаков декларирует в «Собачьем сердце».
124
Возможны более широкие обобщения. Многие вещи Грина утопичны — на свой лад, разумеется; например, его сказка «Алые паруса». Социалистическая же идеология в принципе является утопической.
125
Связки между Мастером и Кауром обозначены Булгаковым в обычной манере. «Я упал, вскрикнув от резкой боли в виске» (с. 575). Это переход Каура в трансцендентный мир Бам-Грана. Умирая физически, Мастер вскрикивает, и: «Он упал навзничь и, падая, рассек себе кожу на виске». Другая метка: Мастер лечится спиртом, как лечится герой Грина. Еще одна: Каур — полиглот, знающий четыре языка; Мастер — пять.
О боли в виске. Здесь целая система аналогий: Иван Карамазов говорит при явлении черта: «Я теперь весел, только в виске болит». Головная боль обозначает в «Мастере» контакт с сатаной. Ноет висок у Маргариты перед явлением Азазелло; у обоих любовников тот же левый висок ноет перед смертью; болит голова у Пилата и у Лиходеева.
126
Скорее всего, именно эта деталь вызвала у Булгакова истинное отвращение. В «Белой гвардии» упоминается «сдобный румын… волосы бархатные», ресторанный скрипач. Он подан, как собирательная точка скверны, наводнившей Город.