Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Лохвицкая Надежда Александровна "Тэффи" (читаем книги .txt, .fb2) 📗
Вечер.
Тихо-тихо. Правда, вроде Васильевского Острова, где-нибудь около Тучкова моста.
В боковой улочке нашего тихого пригорода езды мало, снег не укатан, лежит пухлый, ровный: сгладил тротуар с мостовой. Ступаю осторожно, не доверяю французскому снегу. Нет, держит, скрипит.
— Снег, милый ты мой! Молодчина ты, что скрипишь совсем как настоящий. Спасибо тебе, голубчик!
Со мной собака. Говорили, что она какой-то самоедской породы, да не верилось. Оказывается, правда. Носится как угорелая, нюхает снег, фыркает, роет, взметает дымные вихри, купается, катается в них.
— Бежим вместе!
Вот дом двухэтажный с крылечком. В таком доме жил когда-то, давно-давно, в нашей предгробной жизни Федор Сологуб на Васильевском Острове, пока не женился и не завел себе квартиру с розовыми занавесками.
Вот, если позвонить, он сам откроет двери. В такую небывалую ночь все возможно…
У него стол уставлен пряниками и русскими душистыми яблочками. За столом всех узнаю — Блок, Гумилев, Георгий Чулков и заезжий гость Андрей Белый. Чай разливает сестра Сологуба, желтая, плоскогрудая, умершая от чахотки.
— Николай Степанович, — говорю я Гумилеву, — помните, как мы вместе сочиняли про луну, что ее «не надо знать»?
— Помню, — скажет он. — А потом больше уже про луну не говорили, потому что кто-то из нас умер.
Сестра Сологуба протягивает мне чашку. Чашка дребезжит в ее мертвой руке. И вдруг стало тихо-тихо. Поднимаю глаза. Улица, фонарь, блестящие и легкие, как пластинки бертолетовой соли, летят перед фонарем снежинки. Самоедская собака с разбегу толкает меня мордой.
— До свидания, Федор Кузьмич, — шепчу я Сологубу. — Все вы сейчас заметены вот таким белым, тихим снегом. Это не грустно. Это спокойно.
Поворачиваю к дому. И вдруг далеко в переулочке светится окошко малиновым огоньком. Где я такое видела? Ах да — на старой рождественской открытке. Там была занесенная снегом избушка, сумерки, малиновый огонек в окошечке. А к домику подкралась лиса и смотрит, смотрит на малиновый огонек. Желтый пушистый хвост стелется по снегу.
Смотрю и я на малиновый огонек. Дом весь слился со снегом, и кажется, что это избушка, и видится лиса уже рядом со мною. Чего она так смотрит на чужой огонек? Видно, чует, что там уют и что жарят там гусятинку либо курятинку. Подкрадется, подсмотрит. Тянет нас туда, лисанька. Манит тебя курятинка, а меня уют. Да не про нас это писано.
А снег сыплет, сыплет. Может, и он приснился?
О бодрости
Эту бурную повесть из эмигрантской жизни следовало бы читать, развернув перед собой карту города Парижа. Впечатление от повести было бы полнее и ярче, и именно такое, какое имеет в виду автор.
Героиня повести Вера Сергеевна Резатова была хорошо вооружена для борьбы за существование. Она умела шить, вязать, печь пирожки, отделывать шляпки, делать массаж и ухаживать за больными. Казалось бы, такой человек не потонет в житейском море, даже в самую сильную бурю.
И вот, однако, случилось так, что со всем своим прекрасным вооружением оказалась Вера Сергеевна без занятий и сидела на шомаже. Сидела, но бодрости не теряла, искала и надеялась. [112]
И вот как-то в тусклое зимнее утро, когда сыпался с неба полу-снег-полудождь, постучалась к ней улыбка судьбы. Улыбка эта явилась в облике приятной полной дамы, в пальто под котик, отделанном мехом под лисицу, в перчатках под замшу и в гриме под молоденькую.
Дама вбежала в комнату, потом вспомнила, что не спросила, можно ли войти, повернулась, стукнула в дверь кулаком и сказала:
— Все равно вы ведь пермете. Между прочим, ура! Только торо [113]питесь. Дивное место. Если упустите, локти себе кусать будете. Я как услышала, сразу подумала: вот это для моей Веры Сергеевны. И бегом к вам. Только если вы будете тянуть, да раздумывать, да расспрашивать — так пишите пропало. Выхватят из-под носа.
Тут она поперхнулась так, что Вера Сергеевна успела вставить слово.
— Место? — спросила она. — У кого? Какое?
— У кого — не знаю. Знаю только, что дивное. Ухаживать за больной. За хронической. Понимаете? Хро-ни-ческой. И надежды на выздоровление, говорят, никакой, и сама она здоровенная, так что сто лет протянет, еще нас с вами переживет.
— Здоровенная больная? — удивлялась Вера Сергеевна. — В жизни своей такого явления не встречала.
— Парализованы ноги, — радовалась гостья. — Милейшая семья, будут вас на руках носить. Впрочем, я про семью в точности не знаю, но вполне допускаю, что она милейшая. И потом, ясное дело — люди состоятельные, раз хотят держать при старухе особую сиделку. Будете как сыр в масле. Только чего же вы сидите? Собирайтесь скорее — здесь каждая минута дорога — перед носом отобьют.
— Господи! — заволновалась Вера Сергеевна. — Да где же они живут? Как их адрес? Как их фамилия?
— Говорю же вам, что ничего не известно. Вы должны немедленно бежать к Василевским и спросить старую няньку, она вам все объяснит и направит вас куда следует. Да одевайтесь же! Прямо зло берет, на вас глядя.
— Да я никаких Василевских не знаю!
— Ну это не имеет значения. Скажите няньке, что мадам Стеклова вас послала, и все тут.
— Да где же они живут?
— Живут они за Порт-д’Иври. Дойдите, значит, до Порт-де-Клиши, а потом как-нибудь с пересадками. А то, может быть, где-нибудь автобус найдется подходящий. Главное, торопитесь. Вот адрес на записочке.
— Я еще и кофе не пила.
— Не до кофиев теперь, милая моя, когда, может быть, вопрос жизни решается.
Вера Сергеевна перекрестилась.
— Ну, что Бог даст.
Было сыро и скользко. В метро пахло вином и мокрой собакой.
«Чудное место, — думала Вера Сергеевна. — Интересно, что за семья. Может быть, больная окажется милой, доброй старушкой. Я привяжусь к ней всей душой. Она будет звать меня Верочкой. „Верочка, — скажет, — поправьте мне подушечку, как вчера“. И вся семья будет говорить: „Спасибо вам, при вас наша милая больная прямо ожила“. Я буду читать ей что-нибудь старинное. Вальтер Скотта или… Боже мой! Пересадка! Чуть не пропустила из-за проклятой старухи! Читай ей с утра до ночи Вальтер Скотта!..»
Пересела и опять наладилась думать про старуху.
«Я прямо уже заранее полюбила ее. Бедная! Как, должно быть, тяжело вот так лежать. Буду ее немножко массировать. Впрочем, черт с ней. Потом еще доктор привяжется и скажет, что именно мой массаж и свел ее в могилу. Буду строго исполнять предписания, и того довольно».
С трудом разыскала Василевских. Улица оказалась не Русет, как записала утренняя благодетельница, а Босет, и номер не двадцать пятый, а просто пятый. Ну ничего. Главное, что нашла и улицу, и дом, и Василевских, и няньку.
Нянька была старая и очень всем недовольная.
— Ме-есто? Како-тако место? Ах, это при больной. Так бы и говорили. Я-то ничего не знаю, а это вам надо спросить на улице Молитор, там живет русская консьержка. Это все от нее идет. А живет она на Мервоне. Улица Мервон около Сан-Клу. Не то седьмой, не то восьмой номер…
Поехала Вера Сергеевна искать Мервоновую улицу. Продрогла, зачихала. Думала было зайти в бистро, выпить хоть глоток кофе, да боялась опоздать.
— Еще перебьют место. Только бы не заболеть.
Разыскала улицу. Оказалась не Мервон, а Мерион. Нашла и русскую консьержку. Консьержка была общительная и бодрая. На плите у нее трещал картофель-фрит, и пахло русскими битками с луком — прямо хоть плачь! И отчего бы ей не предложить в качестве русской души присесть, погреться и закусить. Нет! Не догадалась, видно, русская душа.
О месте консьержка слыхала. Но только, как будто, уже давно. Только, как будто, не за больной ходить, а вроде как бы покойников обмывать, и как будто по-татарски, что-то не по-русски.