От Сталинграда до Днепра - Абдулин Мансур Гизатулович (читать книги полностью .txt) 📗
Все чаще до подробностей вспоминался день, когда меня приняли в партию. Это было в студеном ноябре сорок второго, когда в заметаемых метелями сталинградских степях решалось: быть перелому в войне в пользу СССР или не быть. По траншеям из уст в уста пронеслась ошеломительная весть: на наш участок передовой прибыла бригада политработников, которая ведет прием в ряды ВКП(б). Все самое справедливое, самое светлое в жизни я связывал с партией. Такое знаменательное событие должно было — в моем воображении — обязательно происходить в каком-то чудесном здании, залитом солнцем. А тут — земляные норы на дне окопов, где мы, чумазые и обляпанные грязью, спасаемся от метелей и стужи в коротких перерывах между боями. Признаюсь, в первую минуту мелькнуло сожаление, что моей давней заветной мечте суждено осуществиться в такой неторжественной обстановке. Но, оказывается, политотдельцы учли этот психологический момент. Бригада из трех-четырех человек комсостава, писарей да фотографа, вооруженная, как и мы, автоматами, гранатами, пистолетами и каждоминутно готовая, как и мы, принять бой, делала все, чтобы создать для вступающих в партию окопных солдат приподнятое, праздничное настроение. Безукоризненно выбритые, подтянутые, они всем своим видом как бы говорили нам, что, несмотря на тяготы окопного быта, несмотря ни на что, вступление в партию осуществится для нас в максимально торжественной обстановке. В портфелях и полевых сумках они имеют все необходимое, чтобы в любом окопе тут же начать процедуру оформления. Деловито и без лишних слов заполняют наши анкеты. Берем из стопки чистые листы для заявлений. «А как писать?» — спрашиваем, уверенные, что и для заявлений существует определенная форма. Но политотдельцы говорят: «Пишите так, как подсказывает вам ваше сердце». И вот каждый, отвернувшись от всех, задумался над своим листом. Сердце много чего подсказывает. Тут и гнев на захватчиков земли нашей, и боль воспоминания о вчерашнем бое, в котором погиб друг, и желание биться в первых рядах за освобождение Родины, а уж если погибнуть — то коммунистом! И страстная мечта о лучшем будущем для всего нашего многонационального советского народа… И все, что подсказывает солдату сердце, выливается, наконец, в четыре сокровенных слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…» Так были, оказывается, написаны миллионы фронтовых заявлений. А солдату, написавшему эти слова, казалось, что он высказал ими все-все, что скопилось в душе…
Но есть во мне одно качество, с которым я мучаюсь, с которым я сам справиться не могу, — какая-то повышенная, что ли (а может, назвать ее болезненной?), совестливость. Мне даже после «острова смерти» на Днепре было совестно, что я остался живой там, где погибли почти все…
И еще одно. Интуитивно я уже тогда догадывался, что как бы ни сложилась моя жизнь в дальнейшем, с какими бы замечательными людьми ни свела, а такой человеческой дружбы, какая возникает на фронте под огнем, у меня уже не будет. Через много-много лет мы вдвоем с женой будем ехать, будем очень торопиться куда-то и увидим в безлюдном месте корову, которая только что отелилась. Теленок мокрый, у коровы еще не выпал послед, а кругом ни души. Мы, естественно, вернемся назад, чтобы сообщить животноводам об отелившейся корове. Окажется, что корову потеряли, ищут, станут нас горячо благодарить за находку, а один из животноводов скажет: «Не видите, что ли, «Запорожец». Хозяин — фронтовик. На «Жигулях» бы к нам не поехали за двадцать пять километров из-за коровы…» И мне будет приятно перед женой, что о нас, фронтовиках, в народе через столько лет сохраняется высокое мнение.
Это мнение справедливое. Сколько я замечаю, фронтовики на всю жизнь удержали что-то особенное в своей человеческой натуре, особенную отзывчивость, способность понимать обстоятельства другого человека как свои собственные.
Всю жизнь буду мечтать о встрече с Сашкой Колесниковым из 13-й гвардейской дивизии нашего 32-го гвардейского стрелкового корпуса. Я его спас, когда мы плыли через Днепр под артиллерийской бомбежкой, и без него бы я пропал на «острове смерти»… Жив ли он еще? Не знаю ведь ни отчества, ни места, ни точного года его рождения…
Я догадывался, что самые счастливые из нас будут те, которые вместе дойдут до самого конца войны, до самого Дня Победы!.. А не отстанут где-то на полпути в санбатах и госпиталях…
В общем, я попросил госпитальное начальство, чтобы мне выписали билет через Москву.
В Москве стояли апрельские лужи, но главная весна меня ждала дома. Я махнул на Казанский вокзал, чтобы успеть на ташкентский пассажирский поезд.
На Ташкент поезда не было, и я сел в первый попавшийся — пока до Куйбышева…
Через сутки с небольшим я вошел в здание вокзала в Куйбышеве. Народу битком, Много детей, и все голодные. Я развязал свой вещмешок… Дети облепили меня, как голуби. Все худые — кожа да кости. Глаза большие. И что меня поразило — их десятки, а они терпеливо, без суеты, без давки, в очередь получают каждый свою порцию…
Словом, в ташкентский поезд я сел с пустым вещмешком, без единого продталона, и, если бы не пассажиры, которые угощали меня своим последним куском, худо бы мне пришлось трое суток до Ташкента.
В Ташкенте я пересел на еще один поезд — до города Чирчика, а дальше мне надо было добираться на попутных машинах до кишлака Бричмулла, который находится в верхнем течении Чаткала, у предгорий Чимчана и Тянь-Шаня… Отец перевез нас в этот кишлак с Алтая незадолго до войны, чтобы, как он говорил, «досыта накормить яблоками и виноградом». Там на руднике добывают мышьяковую руду. А выше по Чаткалуна горном руднике Саргардон добывали и вольфрамовую руду. Оттуда я уходил на фронт, там ждут меня мои родные — мать и двое братишек. Младшему — пять лет. Я заранее вижу, как он обрадуется: ну еще бы, старший брат с войны вернулся! Как он будет рассказывать потом на улице — на русском, на узбекском, на татарском и на таджикском языках, — какой у него герой старший брат Мансур… Что Мансур «убил сто или тысячу фашистов»…
…Я залез в кузов «ЗИСа», где полным-полно узбечек и таджичек. Мне уступили место у кабины. Я разглядываю пассажирок, а они меня. Любопытным узбечкам и таджичкам не терпится узнать, кто я такой, откуда, к кому с войны возвращается сын или брат.
— В Бричмуллу! — кричу я им любимое слово и начинаю говорить по-узбекски и по-татарски. У них от удивления взлетают черные брови:
— Вай! Да это же Мансур!
Узбечки и таджички, как сороки, наперебой стали вспоминать меня, Колю Коняева, Виктора Карпова, Ваншина Ивана — четверых друзей, которым два года назад удалось «из-под брони» уйти на фронт… Наконец, наговорившись досыта, девчонки сообщили мне, что Николай Коняев получил отпуск, что сам генерал Черняховский отпустил его на месяц за выполнение какого-то очень важного задания и Коля сейчас гостит дома в Бричмулле.
Услышав такую новость, я обрадовался так сильно, что даже мне показалось, это не может быть правдой. Неужели через почти два года таких перипетий в нашей с ним жизни судьба подарит нам эту встречу?!
Не подарила.
Машина мчится, поднимая высоко шлейф дорожной пыли. Вот и Ходжикент проехали, вот и Чарвак позади… Выскочили на ровную террасу. А внизу бешено бурлит Чаткал…
Идет нам навстречу такой же «ЗИС», тоже набитый пассажирками в пестрых платьях, а среди них — фигура в военной летной форме. Да ведь это Коля!.. Машины на один миг поравнялись, и я, узнав Николая, кричу ему:
— Коля! Это я, Мансур!
Николай тоже увидел меня и тоже кричит мне что-то… Нас обоих стремительно увозят «ЗИСы» в противоположные стороны — меня в Бричмуллу, а его на войну… Хоть и пылью все заслонило, но мы долго махали друг другу, он — фуражкой, я — пилоткой…
Я больше никогда не увижу его. В мае сорок четвертого — я уже приступлю к работе на руднике — в семью Коняевых придет похоронка на Колю… А я в семье друга найду ту единственную, которую предчувствовала моя душа — мою Надежду… Но эта история для другой повести…
А пока я явлюсь в тот самый Бостандыкский райвоенкомат, где почти два года назад я стучал кулаками, требуя отправки на фронт, сяду, кажется, на тот же самый стул против того самого майора Галкина, и майор Галкин долго будет разглядывать меня с великим любопытством, пока наконец скажет: