На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Федорова Евгения (электронные книги без регистрации txt) 📗
После ухода Ады Святославовны стало томительно и скучно. Книг не давали, разговоры, новые истории ложились на душу, как камни, тяжелым грузом. Одни люди уходили на этап, на смену им приходили «новенькие». Приходили прямо из зала суда или получив постановление Особого совещания, ошарашенные, обалдевшие, еще не верящие в реальность всего содеянного с ними.
Помню одну журналистку, которая пришла поздно вечером. Кто-то потеснился и дал ей место на столе посредине камеры. Она лежала ничком на согнутых руках, тихо, как будто спала, но время от времени вдруг поднимала голову, обводила всю камеру диким мутным взглядом и громко говорила, ни к кому не обращаясь:
– Какой кошмар! Я пропала!
А потом опять опускала голову на руки. И так – всю ночь.
Однажды дверь в камеру открылась и впустила маленькую, изящную, как статуэтка, фигурку. Девушка трепетала от рыданий – таких горьких, каких я еще, пожалуй, не слышала никогда. Казалось, хрупкая статуэтка вот-вот разлетится на тысячу осколков. На все вопросы девушка, рыдая, отвечала:
– Я умру… Я умру… Все равно… Я умру…
Это была Раечка Тэн, кореянка. Позже мы с ней встретились в лагере и подружились. Нежный цвет лица, коралловые, словно нарисованные, губки, великолепные перламутровые зубы, высокая японская прическа из прямых, словно лакированных, волос – все было восхитительно в этой юной кореяночке, еще почти девочке.
Много позже я узнала ее историю. Она казалась подростком, но на самом деле в то время уже оканчивала рыбный институт. Окончив его, она собиралась вернуться в свою родную Корею, работать, защищать. диссертацию. На родине у нее был друг, которого она любила. И вот – как снег на голову – арест!.. Она получила всего-навсего три года по решению Особого совещания, но тогда ей казалось, что это чудовищно и рушится вся ее жизнь, что, в конце концов, так и было! И она твердо решила умереть.
Девушка объявила голодовку. Ее увели из камеры – это было время, когда тюремное или лагерное начальство еще реагировало на такие акты протеста. Через несколько дней Раечка вернулась, осунувшаяся и увядшая. Что с ней делали, рассказывать не хотела, только, отвернувшись, всхлипывала…
Теперь кореяночка уже не плакала, а сидела и смотрела на нас пустыми, совсем пустыми глазами. Потом привыкла и она…
Попадали в камеру и люди другого склада: энергичные женщины, «активистки», пытавшиеся даже здесь, в камере, что-то организовать, разумно заполнить «досуг». Они выясняли, люди каких профессий населяют камеру, кто о чем может рассказать, пытались организовать чтение лекций и даже «художественную самодеятельность».
Помню, как одна женщина-врач, стоя во весь рост на нарах, читала нам лекцию о гипертонической болезни. К сожалению, хоровое пение в тюрьме запрещалось, но тем не менее наш самодеятельный хор изредка вечерами нарушал тюремные запреты. Иногда посреди «концерта» распахивалась дверь и раздавался окрик:
– А ну, прекратить, бабы!
Тут охранники не звали нас «барышнями», а «гражданками» мы не считались. Обычное обращение было «женщины» или «бабы». Но все же «активистки» умудрялись устраивать целые «вечера» – кто читал стихи, кто пел, а Леля Дэле в своей шелковой комбинации кружилась на пальчиках не хуже, чем в Большом театре.
Один такой концерт «художественной самодеятельности» устроили 8 марта по поводу женского дня. Окончился он трагично. Пожилая врачиха, та самая, которая читала лекцию о гипертонии, вдруг вскочила и неистово закричала:
– Довольно! Довольно! Замолчите! Это же чудовищно!! – и захохотала диким, истерическим смехом. Потом рухнула на нары и забилась в истерике, какой никогда в жизни мне видеть не приходилось ни до этого, ни после.
Это было как сигнал. Тут же по всей камере – здесь и там – раздались рыдания и крики, кто-то начал рвать на себе волосы, а кто-то надрывно кричал:
– Воды! Воды!
Окрик охранника: «А ну, перестать!»– на этот раз не произвел никакого эффекта. Казалось, прорвалась какая-то гигантская плотина, через которую хлынули неистовой силы потоки, просто волны отчаяния.
Через несколько минут в камеру влетел корпусной.
– Молчать!!! – заорал он бешено. – Из брандспойта окачу!
И это как будто отрезвило женщин, все утихли… Бедная врачиха так и не пришла в себя. Ее увезли в лазарет, и больше я никогда ее не видела. Однако, строго говоря, все же лучше было заниматься «самодеятельностью», хотя бы и в тюрьме, чем заполнять время мелкими ссорами и перебранками, возникавшими из-за томительного безделья.
Молодежь развлекалась по-своему. Рядом с нами была мужская камера. Сначала мы занялись перестукиванием. Здесь, среди общего гвалта, охранники не обращали на это никакого внимания, стучи хоть двумя кулаками! Некоторые хотели выяснить, не сядят ли рядом их однодельцы, которые были у многих, другие – просто завести знакомство или узнать что-либо новое с «воли».
Я скоро узнала, что мой брат Юрка там, за стеной, рядом со мной! Мы стучали кулаками, ложками и ботинками изо всей силы, но так как в этом участвовали сразу несколько человек, то разобрать в конце концов ничего не удавалось, хотя теперь мы уже хорошо знали азбуку.
Потом кто-то из предприимчивых мужчин, а может быть, и женщин умудрился в самом низу стены, под нарами, проделать маленькую дырочку. Через нее довольно хорошо слышался голос, и можно было разговаривать. К дырочке образовывалась длинная очередь. Если бы у нас были бумага и карандаши, мы, несомненно, стали бы в нее записываться! Регламент разговоров пришлось ограничить, хотя и не было часов, чтобы точно отмерить время. Раз или два мне удалось услышать Юркин голос.
Но… аппетит приходит во время еды! Дырку стали расширять. Вскоре через нее проходили папиросы, а потом даже целые апельсины! Мы продолжали получать передачи, так что было чем угостить соседей. Но тут кто-то «стукнул». В один прекрасный день нам с утра скомандовали:
– Соберитесь с вещами!
Когда мы были готовы, нас перевели в другую камеру, этажом пониже.
Камера, видно, долго стояла пустой. Она буквально вся заросла паутиной и грязью. Окна были совершенно черные и не пропускали никакого света. Пришлось попросить воды и тряпок и взяться за уборку. Конвоиры добродушно посмеивались:
– Так, так, бабоньки, старайтесь!
Только к вечеру мы отмыли и оттерли стены, пол и нары. С ссорами и бранью были захвачены «лучшие места». И когда все наконец разместились, снова загремел замок:
– А ну, собраться с вещами!
– Как с вещами?!
– Так, с вещами! А ну, поживей! – торопили охранники. – Пошевеливайся!
Так вот оно что! Нас вернули в прежнюю камеру. Выводили только для того, чтобы заделать дыру под нарами, проделанную с таким усердием, с такими стараниями! А мы-то, дуры, отскребали и намывали новую камеру! Впрочем, всякая работа расценивалась тут как вознаграждение, как радость.
Когда утром открывалась дверь и конвоир спрашивал: «А ну, кто полы мыть?», половина камеры, все, кроме больных и старых, бросалась к дверям, поднимался невообразимый гвалт, все женщины кричали и доказывали, что «очередь» именно ее! А ведь нужно было всего человек 10–12. Но и это казалось счастьем – попасть в их число! Провести время до обеда, по крайней мере, вне камеры, бегать с ведрами за водой в баню, мыть полы в бесконечных коридорах, а иногда и на «вокзале» – в огромном помещении, откуда уходили этапы.
Тут, в пересыльной тюрьме, уже не было такой строгой изоляции – можно было повстречать мужчин, идущих на кухню за завтраком или обедом. Их тоже брали из камер на разные работы. Можно было встретить даже знакомых: я, например, могла случайно столкнуться с Юркой, хотя мы с ним не увиделись ни разу!
После окончания уборки нас водили в баню – можно было лишний раз помыться, да еще как! Не в тесноте, когда приходилось зорко стеречь свою шайку, чтобы ее не увели у тебя из-под носа, а на свободе – вылить на себя хоть десять шаек теплой воды! А главное – время, которое в камере тащилось едва-едва, вдруг стремительно пролетало: не успеешь оглянуться – уже и обед!