Hohmo sapiens. Записки пьющего провинциала - Глейзер Владимир (читать хорошую книгу полностью TXT) 📗
В Новосибирске наш вагон перецепили на ветку в Томск, и мы продолжили путешествие по долинам и по взгорьям. Стоял сорокаградусный мороз, и даже жарко натопленная вагонная печка не позволяла расслабиться в холодном туалете. Поезд был пассажирским и останавливался почти у каждого столба.
Кака Ильин (Кака — не оскорбление, а сокращение от Константина Кузьмича, тогдашнего аспиранта и будущего профессора химии), лучший артист клуба и КВН, пал первой жертвой незнаний и нарушений железнодорожных перевозок.
Я стоял возле сортира и курил в посталкогольном ознобе, когда состав в очередной раз остановился. Внезапно дверь туалета распахнулась, и с диким воплем на меня вывалился вышеупомянутый Кака. Его байковые штаны, фланелевые кальсоны и семейные трусы похабно топорщились ниже колен — Кака в некоем арзамасском ужасе явно скатился со стульчака, где сидел орлом. Я заглянул в место происшествия: укромный уголок был весь в пару, а из очка мерными фаллическими движениями вверх и вниз двигался раскаленный докрасна железный лом!
Не охайте от изумления вы, привыкшие к насилию и сексу европейцы! Сибирская сантехника — самая гуманная в мире. Ведь пассажиров предупреждали: не ходите в туалет на остановке! Просто о способе прочистки заледеневшего унитаза не сообщили.
В чудном безветренном городе Томске стояли доусоновские морозы. У героев Джека Лондона их Фаренгейты уже, наверное бы, зашкалили: за окном было минус пятьдесят градусов по Цельсию! Местные жители производили впечатление эталонов трезвости: пьяных на улице не было вовсе, но туземцы, конечно же, были русскими людьми и просто отдавались национальному пороку в тепле, прецедентно зная, что мороз убьет их за считанные минуты.
Нас поместили в студенческое общежитие университета. Шла сессия, и каждый день кто-то из постояльцев сдавал очередной экзамен или зачет. Эксклюзивной традицией томского студенчества было отмечать это событие всем этажом, причем распивая исключительно местный напиток — казенный питьевой спирт, по градусам вдвое превышавший любой мороз. Нас гостеприимно приглашали, но лучше бы по усам текло, чем в рот попадало! Эффективность этого синего пойла была поразительной — этил побеждал метил, гражданская смерть наступала до ослепления!
Простой пример. Двухметровый бас шестидесятого размера Петя Иванов, не замеченный в незлоупотреблении спиртными напитками и хвативший по винно-водочной привычке целый стакан залпом, встал. Твердо прошел по коридору до венчающего его витража. Вышел сквозь двойной стеклопакет со второго этажа в промерзший до хрусталя сугроб. Как ни в чем не бывало поднялся по парадной лестнице к застолью. И с закрытыми глазами тяпнул без лишних слов второй стакан! Сказать о Пете, что он свалился под стол полумертвым, было бы полуправдой.
Кроме приезжих, пребывавших в шоке, этого сальто-мортале никто и не заметил.
А вот пример не простой, но музыкальный. Из кинофильма «Дело было в Пенькове». Солидный дядька — секретарь парткома Томского государственного университета им. В. В. Куйбышева — после душевного исполнения комплиментарной для гостей песни
неожиданно замер, налил в бокал все того же спирта, молча выпил, еще больше задумался, заплакал и сказал обреченно:
— Пидарас я законченный! — И почему-то порвал сторублевую банкноту с изображением шушенского идола.
И опять ни его подчиненные по партии, ни находящиеся с ней в одном пищеблоке беспартийные не шелохнулись. В отличие от нас солнечная Колыма, близкая по расстоянию и духу для задубевших от стужи томичей, прямых потомков ссыльнопоселенцев не особенно пугала.
Мы отыграли все спектакли и концерты, провели ряд подотчетных встреч, включая прощальный банкет с мордобоем, отоварились через местком дружественного вуза по госцене пять рублей девяносто пять копеек за поллитра дефицитным питьевым спиртом и незаметно для себя вернулись домой. Почему незаметно? Спирт никто до дома не довез.
ДЕЛО — ТРУБА
Холодное лето 1968 года неумолимо наступило после солнечной «Пражской весны». Наша семья задешево, точнее, бесплатно снимала заброшенную дачу у соседей по коммунальной квартире Гали-Валеры Осокиных-Ломовцевых. Это не одна фамилия, а две, неразрывно связанные между собой культом личности: отца Гали, доцента пединститута Осокина, упек в лагеря на пятнадцать лет его сват, отец Валеры, опер НКВД — ОГПУ Ломовцев. Упек по идейным, а не меркантильным соображениям: оставшиеся Осокины шиковали, занимая с неупеченной родней весь второй этаж старинного купеческого особняка в центре города, принадлежавший и до, и после революции Галиному деду, знаменитому химику и единственному в Саратове члену-корреспонденту Академии наук, покойному профессору Челинцеву, Ломовцевы же как жили, так и продолжали жить в бывшей дворницкой. Так что палач до переезда по новому месту службы и жертва до посадки были классовыми врагами и старыми соседями. А дети, те, которые за отцов не ответчики, дружили. Так и жили.
По какому такому случаю бывшая библиотека ученого предка с двумя холодными подсобками в огромной полуразрушенной профессорской квартире достались чужаку — моему не шибко образованному тестю с дипломом заочной партийной школы, — я не знаю.
Обедали в тот раз мы всей семьей по-дачному поздно. За накрытым столом я, теща-венеролог, тещина мать-бабушка с гимназическим знанием французского языка, который в целях безопасности последние пятьдесят лет держала за зубами, жена с грудным ребенком и ее сводная сестра-девушка ждали папашу и отчима Михаила Ивановича. Я предвкушал обед, лежа с утра в гамаке меж антоновскими яблонями, так как на работу безболезненно для развития физической науки в СССР не ходил, а тесть ежедневно привозил свежее информационное чтиво — центральные и местные однояйцевые газеты-близнецы. Пунктуальный до неприличия почтмейстер слегка задержался, но его явление вышеперечисленному народу произвело неизгладимо сильное впечатление: уйдя на службу в легкой тенниске, отец семейства воротился в праздничном габардиновом костюме при тугом гавриле.
— Что, мумию товарища Сталина оживили прямо в могиле врачи-вредители? — ехидно спросил я. Тесть был заядлым коммунистом и, не отличая сроду ржи от кукурузы, долгое время успешно работал инструктором обкома партии по сельскому хозяйству, вынужденно находясь со мной в серьезных идеологических противоречиях.
— Наши танки вошли в Прагу! — весомо оправдал парадную форму добросовестный участник Варшавского договора.
— Вот паскуды! — подвел я итог сводке Совинформбюро, совершенно не думая, что грудной младенец Илюша с молоком матери в этот момент навсегда впитает абсолютно точное определение советской власти.
— Владимир, они тебя посадят! — взмахнув полным половником с горячими щами, пророчески взвизгнула теща. Косившая под атеистку со дня своего кратковременного заточения в царицынской губчека бабушка Женя, мелко перекрестившись, покорно закивала в подтверждение версии о неминуемой уголовно наказуемой судьбе любимого отца любимого правнука.
— Вот паскуды! — мрачно удвоил я надвигавшийся срок.
Наодеколоненный тесть вынул из обшарпанного портфеля с газетами бутылку беленькой с красной головкой: повод был большим, а зарплата — маленькой. Налил на радостях всем по стопке. С обеими тещами и кормящей падчерицей звонко чокнулся, а ритуальным соударением со мной и несовершеннолетней дочерью в целях воспитания пренебрег.
— Наше дело правое, мы победим! — вместо тоста торжественно процитировал бессмертного отца народов папаша.
— Это наше дело — правое, а ваше — левое, — уточнил я ехидно правило политического буравчика и, принципиально не идя на попятный, выпил не за здравие нашей победы, а за ее упокой.