Помни о белой вороне (Записки Шерлока Холмса) - Ливанов Василий Борисович (е книги .TXT) 📗
11 апр. 1949г.»
Слова о «небожителе», скорее всего по велению Сталина, были преданы широкой огласке. Борис Леонидович был последним, кто им поверил.
Поэма «Высокая болезнь» помечена двумя датами: 19231928. Пастернак возвращался к этим стихам на протяжении, по крайней мере, пяти лет и сформулировал свое жизненное кредо 38-летнего поэта:
Но где, когда, кем «установился» такой взгляд?»
«Установился взгляд» самим Пастернаком и для самого Пастернака. Это его личная нравственная установка, возведенная для себя в правило. Любое благое намерение, «вымощенное стихами», освобождало его от необходимости этому намерению следовать вне поэтического образа – в образе его жизни.
Очень неожиданный взгляд для зрелой творческой личности, испытавшей еще с детства, в родительской семье сильное нравственное влияние Льва Толстого.
А вот пастернаковское признание в любви еще к одной творческой личности – Скрябину: «он спорил с отцом о жизни, об искусстве, о добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал аморализм и ницшеанство. Скрябин покорил меня свежестью своего духа. Я любил его до безумия» – напишет Пастернак в «Автобиографии».
Но, быть может, вместе с самостоятельным творчеством, поисками своего пути и с первыми успехами родился протест против сильного определенного влияния чужой творческой воли, освобождение от которой давало ощущение своей независимости, изначальности?
Кредо Пастернака родилось из его понимания христианства.
Делясь замыслом романа «Доктор Живаго» с О. Фрейденберг, Пастернак писал в 1946 году:
«Атмосфера вещи – мое христианство».
Что это значит – «мое»?
Талант понимался Пастернаком не как «божий дар», а как существующее вне божьих промыслов особое, исключительное качество личности, уравнивающее человека с Богом, дающее талантливому особые, исключительные нравственные права среди людей – толпы.
В таком понимании Христос – Сын человеческий являлся чем-то вроде старшего по талантливости и завидного по жертвенной судьбе и славе.
Пастернаковское христианство сродни лермонтовскому: «Я или Бог, или – никто».
И действительно, «мое христианство» Пастернак попытался воплотить в образе Юрия Живаго. Понятно, что краеугольным камнем такой веры является непомерная гордыня. И герой пастернаковского романа не что иное, как последовательное утверждение авторского эгоизма.
В советской критике разглядели самоотождествление поэта с Богом. Например, статья О. Хлебникова в «Огоньке» № 8 за февраль 1990 г., посвященная 100-летию Пастернака, заканчивается так:
«И еще об одном хочется сказать в заключение, читая стихи Пастернака: не стоит бояться воздать ему „не по чину“.
Конечно же, советский критик, как и положено образованному безбожнику, это самоотождествление поэта с Богом преподносит как достоинство.
Я бы посоветовал критике обратить внимание на стихотворение Пастернака «В больнице». Это стихотворение написано не позднее конца 52 года, скорее всего, сочинялось уже во время инфаркта, в Боткинской больнице, куда поэт попал в октябре. Но «В больнице» не вошло в «Стихи Живаго».
Родившееся на грани жизни и смерти, заплаканное искренними слезами, подлинно христианское, оно могло впоследствии показаться поэту излишне традиционным, но—и это главное – прямо противоречило «атмосфере моего христианства», созданной Пастернаком в романе. Через несколько лет включенное в последний сборник «Когда разгуляется», это стихотворение окрасило своим настроением лучшие стихи сборника, говорящие о том, что поэт все-таки потянулся к вере без всякой позы, заключавшейся раньше в горделивых словах: «мое христианство». И та простота, к которой Пастернак стремился в своем творчестве всю свою жизнь, отрекаясь от своих ранних стихов, была бы недостижима без истинной веры.
Я затронул эту тему, поскольку, не касаясь ее, невозможно говорить о личности Пастернака.
Пересылая Ливанову машинописную перелечатку цикла стихов, прилагаемых к роману, Пастернак сопроводил их запиской:
«Ну вот, крепко целую Вас. Незачем писать такие стихи, нет от них никакой радости. Во-первых, они пишутся кровью сердца, а потом их авторы казнятся сознанием, что они написаны и написаны так бессмертно хорошо. Это – действительная жизнь, страшно трудная, баснословно высоко оплаченная, понесшая ранения, наносящая раны [6]. А лучше скользить по жизни, ничего после себя не оставляя, ничем не жертвуя, всем от этого приятнее» [7].
С такой высокой самооценкой поэзии этого цикла, за исключением, пожалуй, «Недотроги», – какого-то банально-любовного, пошловатого, начиная с названия, стихотворения, абсолютно лишенного пастернаковской оригинальности, – невозможно не согласиться.
Борис Ливанов говорил поэту, что цикл стихов, заключающих роман, не вырастает органично из пастернаковской прозы, и задуманный как посвящение в тайну творчества заглавного героя, как охранная грамота исключительности его таланта и человеческой правоты, входит в противоречие с образом Юрия Живаго.
Среди истерически-восторженных панегириков в адрес романа, прозвучавших на родине поэта, как только разрушился «заговор молчания» вокруг его имени, яростных восхвалений, не менее несправедливых сегодня, чем яростные поругания вчера, изредка пробиваются «крамольные» голоса литературоведов, стремящихся трезво и честно взглянуть на многострадальный роман в литературно-историческом контексте, освобождение от новой насильственной политизации пастернаковского творчества.
Привожу один из таких примеров критического рассмотрения центрального образа романа, так как эта оценка совпадает с мнением Бориса Ливанова, в свое время высказанным Борису Пастернаку.
«Борис Пастернак почувствовал себя, очевидно, исторически обязанным высказаться на тему, увы, казалось бы, исчерпанную, – об интеллигентском индивидуализме. Не думаю, что он полемизировал именно с мемуарами княгини Андрея Белого, охватывающими в точности тот же период, как, скажем, с чеховской „Скучной историей“ и с „Жизнью Клима Самгина“. Но вернуться к проблеме, к типу личности в перечисленных и во многих других классических произведениях, ему, вероятно, представлялось необходимым.
Он оказался свидетелем парадокса в судьбе таких людей, как горьковский Клим Самгин или его Юрий Живаго: революционный процесс разметал их сразу и в то же время вынес его обломки на поверхность, помещая заурядных представителей этой среды выше, чем они заслуживали: что считалось заурядным, стало выглядеть исключительным. Это касается тех дореволюционных интеллигентов, кто в свое время, при очевидной культурной вышколенности и холености, был оценен невысоко, как духовная «бедность» (А. П. Чехов), пустая душа (М. Горький), «бессмыслица» (А. Белый). И вдруг пустая душа попала на место духовности, а искусствовед типа профессора Серебрякова («Дядя Ваня»), которому Чехов поставил диагноз полнейшей глухости к искусству, оказался принят за тончайшего ценителя искусства, и литературная неодаренность (при профессиональности и образованности) поднялась по шкале творческих достоинств, причем очень значительно поднялась, не ступенькой выше – чуть ли не на вершину. Совершалась подобная переоценка по мере того, как прошлое уходило все дальше, и любые его приметы и представители могли, за отсутствием шкалы для ориентации и прежней конкуренции обрести преувеличенное значение.
6
Для сравнения: из доклада Н. И. Бухарина на I-ом съезде писателей – о поэзии Б. Пастернака:
«он „откололся“, ушел от мира, замкнулся в перламутровую раковину индивидуальных переживаний, нежнейших и тонких хрупких трепетаний раненой и легко ранимой души». Совпадение заставляет заметить себя. Очевидно, Пастернаку нравились определения, данные Бухариным, нравился образ поэта, возникающий в этих определениях. И, быть может, бухаринское толкование поэта автор хотел воплотить в образе Юрия Живаго.
7
Записка не датирована. Она написана в 1956 г., когда еще все кошмары, связанные с появлением романа, только предчувствовались.