Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3. - Каменецкий Евгений
История вторая
Ворвались мы однажды в немецкий город. Когда еще подходили к нему, так видели пожары. А когда вошли, смотрим, дышать нечем: отовсюду валит черный дым и огонь пробивается.
Ну мы, конечно, первое дело прошли город насквозь. Командарм остался доволен нашими действиями и оставил нас на сутки в этом пожарище: пусть, мол, солдаты отдохнут и в себя придут. Но приказал все пожары потушить, чтобы в городе жить можно было.
Когда мы привели город более или менее в порядок, из укрытий начало выходить мирное население: старики, женщины и дети. Светопреставление, иначе не назовешь! Женщины мечутся в поисках детей! А те, в страхе, кто куда попрятались: кто в яму, кто — в убежище, кто — в развалины или в воронки.
Дети потом тоже повылазили и вот бродят, плачут и тоже ищут своих. А главное, плачут так же, как наши, дети. Так от этого сердце готово разорваться — до того жалко детишек. У меня у самого дома-то двое осталось! Вот ты и пойми, как мы себя чувствовать во всем этом горе должны были…
Вышли мы на площадь, и тут пожилая фрау подбежала к нам — видимо, поняла, что я старший, бросилась ко мне и тянет за собой, показывает на дома, которые еще пылают так, что треск идет и искры по сторонам разлетаются.
— Фатер, фатер! — кричит.
Я понял, что у нее что-то с отцом случилось. Посмотрел вокруг и подозвал к себе солдата, который сидел на крылечке. Он подбежал и браво, с желанием доложил:
— Товарищ генерал! Рядовой Огородников по вашему приказанию!
— Сходи с ней, — сказал я ему, показав на фрау, — узнай, что там у нее. Помоги.
— Есть! — ответил солдат, и женщина, понимая все или догадываясь обо всем, схватила его за руку.
Сначала они пошли медленно, потом ускорили шаг и, наконец, побежали.
Вечером адъютант — это был уже новый (Корокотова, я рассказывал, мы с полмесяца как похоронили), с другими повадками и манерами, бывший учитель, — сказал мне:
— Василий Тимофеевич, а вы знаете, Огородников обгорел?
— Какой Огородников? — спросил я.
— Ну тот, кого вы с немкой утром послали. Она, видимо, сумасшедшая: все «фатер», «фатер» кричала и вас за шинель тянула.
— И здорово обгорел?
— Обе кисти рук и шея. Как бы в госпиталь не положили!
— Жалко, — сказал я, — видно, солдат-то неплохой.
— Вытащил какого-то завалящего старика, а потом услышал стон и снова вбежал в дом. В это время своды-то и обвалились. Говорят, самого еле вытащили.
Я сказал, чтобы оформили на Огородникова представление к ордену. Адъютант посмотрел на меня с недоумением:
— Не пойму я, Василий Тимофеевич: если за каждого спасенного старика ордена давать, так разве мы их наготовимся? Сколько их тут! Да мы на Волховском, когда высоту с камнем под Карбуселью брали, так всю землю кровью залили, но ни одной медали никому… А тут за старика, которому по возрасту помирать пора…
— Погоди-погоди, — сказал я ему, — постарше будешь, не так запоешь! Каждому жить хочется…
Но мысль об ордене, запавшая мне в душу, все-таки не давала покоя. Поэтому я спросил:
— Он давно воюет, Огородников-то?
— С самого начала. Три раза ранен. Один тяжело.
— А что-нибудь есть у него?
— «За отвагу» с сорок второго.
— Ну вот, на «Славу» пусть оформят.
— Это, Василий Тимофеевич, другое дело. За это следует. Я ведь у него до вас командиром взвода был.
— А я думал, ты адвокатом работал, уж больно говорить хорошо умеешь.
— Я ведь вот что не пойму, Василий Тимофеевич, — увел мудрый адъютант наш разговор в другую сторону. — Не укладывается у меня в голове. У этого Огородникова оба сына на фронте убиты, а он лезет в огонь из-за какого-то старика. Может, этот старик — отец тех, кто стрелял по ним?
Признаться, и у меня тогда это не совсем укладывалось в голове. Казалось, в конце войны столько ненависти, злобы и обиды должно было накопиться в нас, что можно было утопить в них всю Германию, со всеми ее стариками, женщинами и детьми.
Адъютант расторопный был, побежал к замполиту и вскоре доложил, что Огородникову можно орден Славы 3-й степени вручать — все документы оформили. Я как комдив имел право награждать от имени Президиума Верховного Совета.
А утром я увидел картину, которая мне не понравилась. Только вышел на улицу, гляжу — идут два солдата обнявшись, у каждого автомат за спиной и, показалось мне, заметно навеселе. У одного забинтована и еще кровоточит голова — бинт в свежей крови, из-под него выглядывают черные глаза и кавказские усы. У другого завязаны обе руки и шея. И фигура другого показалась знакомой. «Вот, — подумал, — я этому Огородникову орден собираюсь вручить, а он пьяный около моего штаба ходит».
Только хотел прикрикнуть на них, как увидел, что через всю проезжую часть дороги, разбитой снарядами и гусеницами танков, засыпанной и залепленной землей, осколками и грязью, проложена блестящая дорожка из голубого шелка. Я сказал водителю, чтобы остановился. Солдат с забинтованной головой кричал Огородникову:
— Иди, дорогой! Иди, я тебя прошу!
И Огородников, не замечая меня, наступил сапогом на голубой шелк и пошел, пошатываясь и вдавливая его в грязь. Так он перешел всю улицу, выкрикивая своему другу громко, восторженно и дико:
— Спасибо, друг! Вовек не забуду! Услужил! Никогда по шелку не ходил!
Я вылез из машины, подошел к друзьям и спросил:
— Что же вы делаете, а?
Они только в это время увидели меня и остолбенели от неожиданности и сознания вины, как дети, застигнутые врасплох за шалостями.
— Я тебя орденом Славы наградил, а ты, видишь, что вытворяешь? — сказал я Огородникову.
— А ты, гордый сын Кавказа, зачем позоришь перед немцами нашу землю? — спросил я его друга.
Сын Кавказа приложил руку к козырьку, стукнул каблуками и замер по стойке «смирно», и весь последующий разговор наш с Огородниковым глаза его пронзительно переходили с меня на друга и обратно.
Огородников же опустил руки по швам и, отвернувшись, проговорил пьяным и грустным голосом:
— Они у меня, товарищ генерал, всех до единого убили! Никого не оставили.
И представь себе, солдат этими словами растрогал меня. Мне ужасно стало жалко его. Я не знал, что сказать, тем более чем помочь.
— Душу они у меня вынули. Большая семья была: кто в школу, кто уже на работу ходил.
Я похлопал его по спине, обнял и прижал к себе. Огородников виновато улыбнулся, опять отвернулся в сторону и разрыдался.
Потом, чуть успокоившись, спросил:
— Разрешите идти, товарищ генерал?
— Куда же ты пойдешь? Тебе надо в госпиталь.
— Санинструктор сказала, что вечером с одной руки повязку снимет. Мы еще повоюем, товарищ генерал!
— Иди, дорогой, и успокойся, — сказал я. — Может быть, еще живы все. Не горюй! Кто знает?
— Нет, товарищ генерал, — ответил Огородников, — я на днях письмо получил. И на младшенького пришла похоронка, и жена с голода умерла.
Пока я садился в машину, солдаты встали рядом. Проезжая мимо, я видел, как они стояли навытяжку. Один руку держал у козырька, другой по швам. Оба с автоматами за спиной.
Вот ты и подумай, какие у нас солдаты были и почему мы до самого Берлина дошли. Наш народ-то, ведь он какой? В большом он велик, а в малом — как маленький. Вот ведь какое дело, мой молодой друг…
И можешь себе представить, я орден-то Огородникову так и не вручил! На следующий день мы вошли в Берлин и Огородников был убит на мосту через Шпрее. Фаустпатроном по нему ударили, как по танку.
А до победы оставалось всего несколько дней.
Евгений Каменецкий. Таран на море
В горячий полдень августа сорок первого года в одной из баз Финского залива я встретил Венедикта Тунгускова. Он сидел на берегу под кустом, укрывавшим его от летнего зноя, не столь частого в этих суровых местах. Его озабоченное лицо выражало не то печаль, не то усталость. Сверстник Венедикта, его однокашник по военно-морскому училищу, с которым мы неподалеку раскуривали промокший «Беломорканал», словно угадав мой вопрос, кивнул в сторону Тунгускова и сказал: «Не везет ему, жаль друга». И он поведал о двух неудачах, последовавших одна за другой.