Я догоню вас на небесах - Погодин Радий Петрович (читаемые книги читать .TXT) 📗
Но вот однажды пришла к нам красавица лучезарная. Я ей сам двери открыл.
- Афина, - сказал Самсон Уткин. Он в тот вечер готовился отбыть в ресторан - чистил в коридоре свои штиблеты ваксой под названием гуталин. Самсон выпрямился, убойно красивый от своих легких светлых волос и широких плеч.
Афина не отступила. Она была высокой и стройной. В длинной узкой юбке и длинной шелковой кофте лилового цвета. Волосы стрижены косо ниже уха. На голове белый беретик, маленький, с задорной петелькой. Туфли на каблучке, черные, с ремешком.
А бабушка поняла, что Афина не к Уткину. Она все поняла и как бы споткнулась на пороге своей комнаты, где помещались две кровати и стол, покрытый клеенкой.
- Скажите, как можно расценить ваше отношение к матери? - сказала Афина Уткину. - Наш кружок ликбеза сделал уже три выпуска, а вы все не соберетесь показать своей маме путь. Прямо из ваших окон виден наш призыв: "Граждане Советов - к свету!" В красном уголке, в конторе жакта.
Уткин вытер руки белоснежным платком, приготовленным для ресторана, взял Афину под локоть и величаво повел к себе. Бабушка же накинула на плечи теплый платок, когда-то подаренный ей ее лютым мужем, почти легендарным дедом Гаврилой.
Я пошел к Уткину заступаться за бабушку. У меня было такое чувство, что ее хотят у меня отнять. И она этого тоже хочет. В таких случаях дети плачут, но я тогда еще плакать не умел.
Я протиснулся к Уткину без стука. Афина сидела на диване, держа на коленях тетрадь в клеенчатом переплете. Уткин сидел на стуле. Грустный.
- Вы с ней поласковее. Без этих слов: "К свету. Луч разума. Именины сердца. Слова правды". Она умная и сильно битая.
Из Самсоновой грусти я понял, что бабушку у меня не заберут, и я сказал:
- Вы у него шоколадных конфет попросите. Они вон там, в большой коробке.
Афина засмеялась и встала. Пожала Уткину руку. Сказала:
- Спасибо, товарищ.
И я повел ее к бабушке. Бабушку записали на курсы по ликвидации безграмотности, иначе говоря - ликбез.
Была бабушка моя черноволоса, во всем их роду одна такая, все остальные русые да белесые. Носила бабушка ботинки для коньков, широкие, мягкие, сшитые из полосок кожи с подкладкой из шерстяной фланели цвета пунцовой гортензии. Платье обычно коричневое или темно-синее в мелкий горох или мелкий цветочек. Была она старой. Руки, деформированные артритом. Морщины. Высокий, округлый лоб. И глубоко проломленное надбровье.
Бабушка рассказывала, будто комолая пестрая корова ударила ее копытом. И как бы жаловалась, что коровы ее не очень любили, - лошади любили, а коровы нет. Мой дед, когда не был пьян, надаивал от коровы больше бабушкиного. Зато бабушка лучше деда могла пахать и косить. Но бровь проломила ей все-таки не корова, как я позже узнал от матери, а мой лютый дед проломил, кажется, кочергой. Дед в Петрограде работал на Путиловском заводе молотобойцем. В деревне же дед занимался плотницким и кузнечным делом. Даже подряды брал на ремонт небогатых усадеб с каким-нибудь одноструйным фонтанчиком. Именовал себя дед металлистом.
К мужу, в деревню Глубокое, пришла бабушка со станции Кафтино. Там ее старший брат, купец первой гильдии Уткин, имел большой и красивый дом. Имел он торговлю в Петрограде, и в Москве, и в Бологом. Другой ее брат, младший, был членом "Народной воли" и успокоение свое нашел на дне Баргузинского моря, где по распоряжению, наверное, самого царя затопили баржу с колодниками.
Деда, хоть он и умел многое, и сестра его была уважаемой в уезде учительницей, редко называли Гаврилой Афанасьевичем, чаще Гаврюхой, бабушку же мою только Екатериной Петровной.
Была бабушка старше деда. Дед ее не любил. И помер он, сотворитель драк и гулянок, на муравчатом бугорке на солнцепеке в виду озера, где ловил окуней и щук, съев сверх крутого хмелья горшок меда.
И вот мы пошли в дом напротив, в красный уголок жакта - бабушка в своем лучшем платье и белом платке и я в чистой рубахе пестренькой. Сели за длинный стол - у меня только маковка над столом торчит да глаза. Сидим. Вдоль стола народ причесанный, красный - наверное, все после бани.
Бегут мои глаза по столешнице, покрытой кумачом, к торцу, а там двое учителей: наша Афина - зовут ее Еленой Николаевной, и парень в косоворотке - Леандр.
Смотрит на меня этот Леандр и спрашивает:
- Ты кто таков?
Отвечаю честно, как меня Самсон Уткин учил:
- Сознательный советский безграмотный. Имею право на ликвидацию. - По Самсону, нужно было еще и руку вверх выбросить и заявить звонким, срывающимся от волнения голосом: "Да здравствует солнце, да скроется тьма!" - но я позабыл от волнения.
- Что будем делать? - спросил Леандр.
Степенные люди, дворники, слесаря, даже один извозчик отнеслись ко мне с пониманием. Они сказали:
- Куда ж его, раз он есть.
И тут встает моя бабушка, сминает пальцами платок белый.
- Товарищи, - говорит.
Я даже не понял, что это слово моя бабушка произнесла, - наверно, ее тоже Самсон учил. Внутренним своим оком я узрел, как взмывает в бабушкиной праведной руке полотенце - святое орудие мудрости и порядка. Я тут же спрятался под стол. Пришла мне на ум фраза из бабушкиной сказки: "И научились зайцы летать".
Бабушка двигала свою речь к завершению с молитвенным пафосом, наверно, накопленным за многие годы ее тяги к Слову.
- Он мальчонка надежный. А если что, я его полотенцем.
Тут я из-под стола высунулся, воздел руку вверх и все же выкликнул звонко и с хрипотцой:
- Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Елена Николаевна отвернулась, глядя в пол. А несознательные разодеколоненные девицы, между прочим, сами неграмотные, прыснули, прикрыв рты ладошками. Одна даже из комнаты выскочила, опрокинув стул.
Учителя порешили не выгонять меня - пока. Но намекнули, что это самое "пока" может уже завтра утратить силу.
Всем взрослым безграмотным выдали по тетради и карандашу. Попросили одеваться на занятия проще, поскольку праздничная одежда стеснением тела стесняет ум.
Мы шли домой. Я был в обиде.
Если бы мне тетрадь выдали и карандаш, я бы в ликбезе всему быстро выучился - мог бы сразу, скажем, в милиционеры бы. Или в вагоновожатые бы. Даже в пекари бы или в извозчики. На улице пахло ванилью, навозом и керосином.
- Даже шофером бы! - сказал я угрюмо.
Сколь много значат для пятилетнего мальчика эти громадные, эти всесильные "БЫ!". Наверно, по утешительной мощи они стоят сразу же вслед за бабушкиной рукой. Это сейчас экстрасенсы, а раньше-то - голова болит или шишка на лбу - бабушкину руку приложишь, и боль остывает, рыдательная судорога отпускает грудь, затуманенные глаза проясняются и вдруг замечают на мостовой оброненную кем-то копейку. Копейка стоит на ребре, заклиненная меж камнями.
От людей, которым нравятся красивые выражения, я слышал, что наши детские "БЫ!" должны покидать нас вместе с цветными снами. Но они не покидают...
Дома бабушка нарядное платье не сняла, меня в старые башмаки не заставила переобуваться, но взяла в кухне серебряную ложку, ей лично принадлежавшую, большую, тяжелую, привезенную дедом Гаврилой из Петрограда с целью ее задобрить - дед в деревне мало жил, все больше в столицах, - и мы с бабушкой поехали в центр.
В "Торгсин".
Тогда голодно было жить. Стране немедленно требовались станки, и, естественно, помощи попросили у граждан, организовав акционерное общество "Торгсин" - торговля с иностранцами. В магазинах "Торгсина" граждане могли покупать у иностранцев продукты и промтовары в обмен на благородные металлы и драгоценные камни - от этого и государству была большая выгода в валюте.
Мой дядя, работавший в Дании дипломатом, присылал бабушке датские деньги, которые она, стесняясь и скаредничая, меняла в "Торгсине" на специальные боны. Она покупала на них гречневую крупу, крупную и чистую, в плотных пакетах из коричневой крафтбумаги. Бабушка говорила Самсону Уткину, что о пакетах она судить не берется, может они импортные, но гречка наша. Ее брат, купец Уткин, такой крупой торговал и объяснял ей, что в загранице гречиху не сеют. На что Самсон Уткин скалил свои ровные белые зубы.