Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Бруштейн Александра Яковлевна (электронная книга .TXT) 📗
– У меня папа умер в среду… Вчера похоронили…
– Ну, а мама у вас есть? – говорит Дрыгалка уже без обычной ядовитости.
– Мама умерла… давно… я ее и не помню…
Мы все сгрудились около Кандауровой и Мани. Маня обнимает ее, что-то тихонько говорит ей на ухо. Мы молчим. Мы потрясены горем Кандауровой и своим бессилием хоть чем-нибудь помочь ей… Ну и, конечно, своей тупой черствостью: ведь никто, кроме Мани, не почувствовал, что с Кандауровой неладно!
Тут раздается звонок – конец уроку танцевания. Ольга Дмитриевна с веселой улыбкой обращается к нам:
– До свидания, медам! Упражняйтесь дома…
Она уходит, неся на стебельковой шее пудреную головку-маргаритку. Зато Дрыгалка считает, очевидно, необходимым выразить Кандауровой участие:
– Ну что ж, Кандаурова. Бог дал, Бог и взял вашего папу… Не горюйте!
И тут же, меняя казенно-жалостливый тон на привычный, «синявкин», она кричит всем нам:
– В коридор, медам, в коридор! Следующий урок – французский язык.
Маня осторожно ведет под руку Кандаурову.
В коридоре мы видим Ольгу Дмитриевну: она весело хохочет, слушая то, что ей говорит подружка, молодая классная дама Прокофьева.
Я хочу сказать здесь, чтоб не забыть. Сорок лет спустя в Ленинграде – уже после Октябрьской революции – я увидела в трамвае маленькую старушку в аккуратной плюшевой шубке с посветлевшим от времени, словно поседевшим, собольим воротничком. Головка ее была беленькая уже не от пудры, а от старости. Но все так же прямо держалась эта головка на стебельке шеи, все так же безмятежно смотрели слегка выцветшие глаза, и даже увядшие губки были сложены все так же капризно. «Маргаритка! – узнала я ее. – Махровая бело-розовая маргаритка…»
– Здравствуйте, Ольга Дмитриевна… Вы меня не помните? Я – ваша бывшая ученица. Узнаёте?
Она всмотрелась в меня:
– Как же… как же… Ну конечно, узнаю! Я вас очень любила – вы прелестно танцевали.
Она сказала слово «прэлэстно» так, как произносила его когда-то начальница А. Я. Колодкина, которой подражали все «синявки». Колода говорила еще: «будьте любэзны» и «бэзумно, бэзумно!» вместо «безумно». И от этого «прэлэстно», сказанного Ольгой Дмитриевной, во мне сразу возник целый рой воспоминаний: торжественный актовый зал, портреты царей с надутыми глупыми лицами, и зеркальный пол, похожий на ледяное поле катка, и равнодушный, отсутствующий взгляд, каким скользили глаза Ольги Дмитриевны по лицам девочек, плачущих, наказанных, испуганных…
Вряд ли она в самом деле меня узнала, – разве можно в пятидесятилетней женщине узнать шестнадцатилетнюю девочку, какой я была, когда кончала институт! Да и танцевала я вовсе не «прэлэстно», а, как все другие девочки, скакала козленком под музыку. Это была явная «любэзность», равнодушная «любэзность» старой учительницы, которой нечего сказать своей давнишней ученице.
Я не спросила ее ни о чем – зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила – ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по-старушечьи – а ведь ей было уже лет под семьдесят! – и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость…
Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы – что? годы! – нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее… Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего…
Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие-то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот… не умею я так нежно, поматерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.
Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди – по скамейкам, как сидим, – читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по-французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо не очень понимая смысл прочитанного.
Когда очередь доходит до меня, я читаю бойко и осмысленно. Колода смотрит на меня ласково и, прервав меня, спрашивает по-французски:
– Вы говорите по-французски?
– Да.
Она мягко поправляет меня:
– Надо отвечать полным ответом: «Да, сударыня, я говорю по-французски». Я повторяю за ней:
– Да, сударыня, я говорю по-французски.
– У кого вы научились? – продолжает Колода по-французски.
– Я научилась у француженки, мадемуазель Пикар.
– Она живет в вашей семье?
– Да, она живет в нашей семье.
– Остальные члены вашей семьи тоже знают французский язык?
– Да, моя мать и мой отец говорят по-французски.
Лицо Колоды все светлеет и добреет.
– Чем занимается ваш отец?
– Мой отец – врач.
Тут Колода переходит на русский язык – очевидно, желая, чтоб ее понял весь класс:
– Очень хорошо, Яновская. Я поставила вам пятерку… Садитесь!
Но тут же, словно вспомнив что-то очень важное, она снова говорит мне по-русски:
– А скажите… какого вы вероисповедания?
– Еврейского.
– Вы неправильно отвечаете. Еврейского вероисповедания нет – ведь нет русского или польского вероисповедания, или немецкого, или татарского, да… Есть православное, римско-католическое, лютеранское, магометанское. Евреи – иудейского вероисповедания. Вот как вы должны отвечать на этот вопрос, да… Садитесь!
Я отправляюсь на свое место и слышу, как Колода (ох, и умница!), забыв, что я понимаю по-французски, говорит негромко Дрыгалке и именно по-французски:
– Подумайте! Какая жалость!
На это Дрыгалка шепчет Колоде что-то на ухо. Наверно, про то, что я нахально «хоте-ела» чего-то, и еще про то, что меня пришлось поставить в угол «за неуместный смех». С лица Колоды сходит доброе выражение. Нахалка, шалунья, да еще и «иудейского вероисповедания», – нет, я разонравилась своей начальнице. После меня вызывают Маню Фейгель: она отлично читает французский рассказ и отвечает пофранцузски на вопросы Колоды.
– Кто вас научил говорить по-французски?
– Мой отец, – отвечает Маня.
Брови Колоды удивленно приподнимаются:
– Откуда ваш отец знает французский язык?
– Мой отец учился в Париже. Окончил Сорбонну…
– Чем же он занимается? – недоумевает Колода.
– Мой отец – учитель.
– В гимназии?
– Нет, – отвечает Маня. – В еврейском двухклассном начальном училище…
Маня не рассказывает Колоде того, что на одной из перемен рассказала мне. Ее отец учился в Париже не от легкой жизни: его не приняли ни в один из восьми университетов России. Он работал, как каторжник, давал уроки, не спал ночами – брал переписку, – скопил денег на дорогу до Парижа и на первый год обучения в Сорбонне. Все годы студенчества он не приезжал домой – не на что было! – а все каникулы проводил во Франции: работал батраком у богатых крестьян, носильщиком на вокзалах, грузчиком на складах, голодал, бедовал, – но окончил Сорбонну! А когда он вернулся в Россию, то оказалось, что его солидный, не часто встречающийся у нас диплом никому не нужен! Как еврей, отец Мани не имеет права преподавать в русских школах, только в еврейских двухклассных училищах, где французский, конечно, не преподается. Он и преподает там русский язык и арифметику. Дает еще и частные уроки, бегает весь день как белка в колесе. Детей своих – Маню и ее старшего брата – отец учит французскому языку «в свободное время». А так как «свободного времени» у него нет – он занят с раннего утра до поздней ночи, – то дети каждое утро в рассветную рань (иногда еще затемно – зимой, например) провожают отца до его училища – далеко, на другой конец города! – и по дороге он учит их французскому языку. Рассказывая мне все это на одной из перемен, Маня сказала с гордостью: