Лето в горах - Полетаев Самуил Ефимович (первая книга txt) 📗
Провожать ашуга приходят несколько человек. Под самолеты, распростершие крылья над землей, въезжают приземистые, с длинными тяжелыми телами бензовозы. Старик сидит на скамейке, опираясь подбородком на палку. Прищурившись, он смотрит на поле аэродрома. Самолеты, крыльями подпирающие небо, кажутся большими чудовищами, а бензовозы — маленькими чудовищами. Бензовозы урчат, захлебываясь; дрожит толстый шланг, тянущийся к брюху самолета.
По радио объявляют посадку. Провожающие прощаются. Старику помогают подняться по трапу в самолет. Внутри самолета тесно и заставлено, как в старом чулане. На металлических стенах висят аптечки и сумки. Смотреть можно в круглое окошко, только извернувшись боком. Спереди, в стеклянном колпаке, сидят пилоты — молодые ребята, одетые в синие костюмы с блестящими пуговицами, на ушах — тяжелые наушники.
Все здесь настолько необычно, что даже в старике пробуждается любопытство. В конце концов, думает он, не худо разок перед смертью повидать землю с орлиного полета. На том свете не увидишь, хотя, говорят, и там высоко. Глаза Абуталиба оживают, он по-молодому быстро оглядывается. Да, видать, люди привыкли к поездкам на самолете. Вон та женщина напротив, наверно, летает уже не в первый раз. Что это она делает? Из сумки вытаскивает ампулу и, как только начинает гудеть мотор, ломает ее и выливает жидкость на ватку. В самолете резко пахнет нашатырем. Абуталиб лезет за коробкой с табаком. А вон старая женщина… Самолет еще не тронулся, а она уже побледнела и закрывает глаза. Рядом с нею девочка прилипает к окошку, боясь пропустить самое главное. Все здесь опытные авиапассажиры. Рамазан подсаживается ближе к пилотам, болтает с ними как ни в чем не бывало. Тоже летает не первый раз.
Самолет, громыхая и покачиваясь, бежит по полю, сильно вздрагивает, кабина с пилотами оказывается вверху, над пассажирами, а мешки и чемоданы ползут вниз, так что приходится удерживать их ногами. В окошке, перечеркивая стекло, косо летит зеленое поле, желтые буйки с лампочками, трава, прижатая ветром. Земля круто уходит вниз, и на ней, уменьшаясь, расползаются в стороны ручьи, дороги и тропинки. И вдруг распахивается море — недвижное, выпуклое, с белой береговой полосой.
Рамазан бегает от окошка к окошку, ему надо видеть все сразу: и то, что делается справа, и то, что слева.
— Смотри, машина идет! — толкает он деда.
Старик держит позабытую понюшку табаку и щурит глаза, вглядываясь в окошко.
— Гляди сюда, арба ползет!
Показываются первые облака. Когда смотришь на них снизу, с земли, они кажутся мягкими, как вата. Но из поднебесья облака выглядят плотными, как глыбы льда, и страшно от мысли, что можно врезаться в них. А море становится далеким, уходит куда-то вниз и в сторону, а вскоре и вовсе скрывается в тумане. На земле, застывшие, ползут гигантские тени от облаков.
Самолет разворачивается, припадая на крыло. Земля вырастает стеной перед окошком: реки, дороги, тропинки, трещины и овраги в степи — все устремляется вниз, обрываясь в пропасть.
На стене висят матерчатые сумки. Неверной походкой торопится к сумке пожилая женщина в черном платке, нетерпеливо вырывает бумажный кулек, садится на место, прячет в кулек лицо и сидит, вздрагивая спиной.
— Будь здорова, бабушка! — Рамазан хлопает ее по плечу.
Он тоже вырывает кулек, прячет в него лицо. Женщина — та, что моложе, — сурово смотрит на него. Абуталиб с горечью думает: как можно смеяться над несчастной женщиной? Он и сам чувствует себя неладно: что-то непонятное творится с ушами. Когда самолет бросает, в сердце входит холодная легкость. Старик нервно дышит и стирает со лба капельки пота.
Рамазан лезет к летчикам в кабину и что-то кричит. Пилоты смеются и качают головой. Юноша нравится им. Рамазан держится молодцом, не то, что это старичье. Он размахивает руками и шевелит пальцами. Кажется, он поет, стараясь переорать шум мотора. Что там можно услышать, в адовом шуме, да еще с тяжелыми наушниками на голове? Но пилоты кивают ему и смеются — пассажир попался что надо! Рамазан не чувствует высоты и качки. Ноздри его раздуваются, и грудь распирает от азарта и веселья.
А старый Абуталиб взглядывает на широкую, ликующую спину внука и думает: не слишком легко ли все дается ему? И куда это может завести? Раньше он мало думал о внуке. Теперь, когда забота о его устройстве свалилась с его плеч, он внимательнее присматривается к нему. Слишком легко удалось все уладить. Конечно, в училище могли допустить ошибку, но откуда он, Абуталиб, знает об этом? Не сделали ли все это ради него, известного ашуга, чтобы не огорчать его? Напрасно он не захотел сам сходить в училище и поговорить с директором. Он узнал бы всю правду, и совесть, беспокойная совесть, не томила бы его сердце. Хорошо ли в такие годы, когда смерть стоит на пороге, кривить своей совестью?
А внук — не мог найти другого времени и места — поет сейчас. Разве у летчиков нет более важного дела, чем слушать его песни? Разве он не отвлекает их? Да и что они услышат в этом шуме? Старик вдруг понимает: Рамазан поет для себя. Ему все равно, слушают его или нет, он поет для себя и получает удовольствие. Абуталиб раздраженно стучит палкой об пол — голос внука противен ему и кажется воем шакала. Но Рамазан слышит только себя. Женщины обеспокоенно взглядывают на старика: не худо ли ему?
Абуталиб просыпает табак, но все же ему удается втянуть хорошую понюшку. Он отворачивается к окошку, чтобы не видеть внука. Петь для себя! Разве это не дикость? Разве песня существует не для того, чтобы нести свою радость другим?
Постепенно старик успокаивается. Теперь самолет летит над горами. Своими ущельями и отрогами, с длинными и острыми зазубринами хребтов, горы похожи на огромных старых ящериц. С их отвесных боков и пологих склонов струятся морщины. Эти горы древние, как мир, и он, Абуталиб, чувствует свое с ними родство.
Внизу возникают аулы. Они лепятся по склонам, как птичьи гнезда. Серебрится толстый жгут реки. Вода сползает по ущелью, как неостывшая лава. Проплывают сады, поля и склоны: лесистые с одной стороны и голые, неживые — с другой. Темнеют витки дорог, по которым двигаются редкие автомашины. Овечьи отары пестреют в зеленых долинах.
Самолет идет вверх. Зыбкие, расплывчатые края облаков мягко задевают крылья, в окошках белеет молоко. Машина вырывается из белого плена и набирает высоту. Внизу стелется снежный мир. В облаках тоже горы, отроги и ущелья, а просветы зияют как бездонные голубые озера.
Внизу небо, то самое, которое видят люди с земли. Это небо часто застилается облаками, и они, облака, нередко обрушиваются на землю дождями и снегом. Но отсюда, из самолета, виднеется второе небо, вечно синее, и о нем, об этом втором небе, думает сейчас Абуталиб. Мысли старого ашуга сейчас подобны этому высокому небу, на котором никогда не бывает туч. Солнце, древнее, как вечность, царит в этом небе и все в нем освещает. От его нещадного света некуда укрыться. Выдержать его могут только добрые дела и чистая совесть.
Старик раздраженно вздыхает, раздувая желтые усы, и опять лезет в коробку за табаком. Вдруг постыдной и мелкой кажется вся эта поездка. Подлый, гнусный, грязный ты старик, бессильный перед своими детьми! Ты не мог устоять перед их напором и пошел на бесчестье. Маленькое оно, это бесчестье? Бесчестье не бывает маленьким — его не взвесишь и не отмеришь. Всякое бесчестье огромно. Он не мог устоять перед родней и уступил им. Но может ли он устоять перед совестью, огромной и чистой, как это небо, где никогда не бывает облаков? Пусть все идет как идет, решает Абуталиб, тяжело поглядывая на внука. Моим именем воспользовались для нечестного дела, но я еще не так бессилен, чтобы не суметь воспротивиться. Каждый человек должен получить в жизни то, чего он заслуживает, и пускай никто не ищет в ней кривых и скользких дорожек.
После нескольких понюшек на душе Абуталиба становится легко и ясно. Теперь он с интересом вглядывается вниз. Эти горы он воспевал в своих песнях. Но разве они были такими, какими он их видел и воспел? Отсюда, со второго неба, все кажется иным. Глаза его слезятся, он не узнает земли, которую исходил. Пролетают горы, сады и пастбища. Он всюду бывал здесь, ко с высоты ничего не узнает. И песни, которые он пел когда-то, кажутся маленькими и чужими сейчас, потому что главкой песни своей он не спел. Он пел о том, что близко его окружало, о том, что видел на расстоянии локтя, но много ли это для песни? В душе старого ашуга зрело чувство вины перед землей, которую видит впервые такой отдаленной и просторной; перед горами, которые расстилаются внизу; перед этими реками и аулами; перед людьми, которые живут в них; перед этой женщиной, которая склонилась над кульком, но мужественно не побоялась лететь; перед пилотами, которые не знают страха, и перед внуком, за которого отвечает своей совестью.