В просторном мире - Никулин Михаил Андреевич (электронные книги без регистрации txt) 📗
— Миша, ты вот что скажи: как тут тетка Зоя живет?
— Гаврик, тетка Зоя живет тут мало… По стежке приметно: придет, отготовит суп или что другое, поест и уходит… Вон, видишь, куда?
Ребята привстали посмотреть, куда убегала стежка, что, как ручеек, отделялась от двора и ныряла в круглую пробоину стены. С высокой крыши им видно было, что эта стежка через небольшую затравевшую прогалину убегала к селу, сливаясь с улицей, с переулками, около которых ровными рядами теснились хаты в соседстве с палисадниками и с огородами.
На картофельном поле уже никого не было. Подвода с картофелем, сопровождаемая женщинами, двигалась по улице в ту сторону, где хаты села, расступившись перед квадратной площадью, глядели на нее окнами, порозовевшими от тихого степного заката.
— Должно быть, Совет или правление, — высказал предположение Миша, указывая на дом под железной крышей, стоящий в самом центре площади.
— Ну и промахнулся. Посмотри вот сюда. Это ж школа!
Миша сразу сдался: в стороне от дома, выстроившись в две шеренги, стояли дети. Мимо них ходила женщина в темном пальто, в косынке. В левой руке она держала книгу или стопку тетрадей и о чем-то поучительно рассказывала, выставляя правую руку немного вперед.
— Майор не то сумеет, не то не сумеет потрясти шефов… Нам бы, Гаврик, такую, как Пелагея Васильевна. Вместе с майором они бы быстро построили нам школу.
— Какая же шкода, Миша, ноги ей отшибла? Гитлеры?
Зная, что на этот тревожный вопрос друг не сумеет ему ответить, он предложил:
— Миша, давай делать седло на корову. Помнишь, какие делали, как уходили в отступление?
— Две косые крестовины и распорки.
Гаврик соображал, глядя на сложенные дрова, найдется ли там подходящий лесоматериал.
— Две крестовины — четыре палки, две распорки по бокам — еще четыре, — вслух подсчитывал Миша.
— Миша, а шлею из чего сделаем?
— Из налыгачей.
— Голова — два уха, а чем же на ночь коров привязывать?
Миша, скрывая ленивую усмешку, дважды подсчитал, сколько у Гаврика ушей.
— У тебя тоже два.
— Ну и что?
— А то, что на ночь корову не оставляют оседланной.
Гаврик виновато усмехнулся. Быстро стал спускаться с крыши за лесоматериалом для седла.
После ужина тетка Зоя, дав ребятам помыть голову и ноги, уложила их в постель, разостланную на полу большой, с низким потолком комнаты, освещенной яркой висячей лампой. Она сказала:
— Жуки, моя кровать — вот она, рядом. Чтоб и руки и ноги спали. Слышите?
Она шутливо погрозила пальцем и тут же рядом опустилась на игрушечно-маленький табурет, хотя стульев в комнате хватало.
Пелагея Васильевна разговаривала с женщинами об очистке лесополос, о кулисных парах и о ремонте родильного дома. Слушая ее, ребята внимательно посматривали на уже знакомого им старика в белых валенках. Ничего плохого они за ним не заметили. Самым интересным для них было то, что старик пришел сюда с коротким кнутиком и, кружа кнутовищем, все время пускал по полу затейливые, набегающие одно на другое кольца. Интересно было и то, что сидел он на самом кончике стула, будто готовый вскочить, сказать «а?» и сейчас же приступить к делу.
Гаврик заметил:
— Проворный.
Когда Пелагея Васильевна, проводив женщин, развернула тетрадь и, глядя на Матвеича, прочитала: «…по зяби 115 процентов, по молоку 120 процентов», — ребятам стало ясно, что дед в белых валенках — хороший председатель колхоза.
— А ругаться все-таки будем, — пообещала Пелагея Васильевна.
— Ваша обязанность такая, четырнадцать годов подряд ругаете, — ответил Матвеич и снова закрутил кнутиком.
— Заслужил и за то вот подержи стул, слезу.
Старик, видать, давно знал, как надо помогать Пелагее Васильевне сходить на пол: он подержал стул за спинку, потом легонько отставил его в сторону и сел на свое место.
Из-за стола, накрытого белой скатертью, послышался ребятам голос Пелагеи Васильевны:
— Ругать, Матвеич, буду.
— Не люблю, когда меня критикуют в этом доме… Да и вам не стоит тут заниматься делами. И чего это вы вздумали нынче тут… — пожимая плечами, заметил Матвеич.
Шурша по полу кожей обшивки на культях, Пелагея Васильевна вышла на середину комнаты, постояла и тише обычного спросила, обращаясь к Ивану Никитичу, сидевшему у двери на табурете:
— Вы знаете, почему Матвеич так говорит?.. В этом дворе он полжизни работал на Старого Режима… Старый Режим (Софрон Корытин — так его звали) и меня сделал вот такой короткой.
Она перевела взгляд на Зою и, намекнув на ребят, спросила:
— Они уже спят?
Миша и Гаврик, не зная, что лучше — спать или бодрствовать, решили, что лучше, конечно, «спать», потому что взрослые в их присутствии часто избегают откровенных разговоров. Когда тетка Зоя, все время сидевшая спиной к ним, обернулась посмотреть на постель, Гаврик, тотчас небрежно откинув угол одеяла, чтобы показать, что он крепко спит, глубоко вздохнул и даже сладко пробормотал: «Ум-мня-ам». Миша же, чтобы не повторять лукавой выходки своего быстро соображающего товарища, чуть-чуть потянулся и стал дышать ровно и спокойно.
— Намаялись в дороге, — сказала тетка Зоя.
Пелагея Васильевна, сожалея, заметила:
— Жалко.
Ребята поняли, что ошиблись в своей догадке, но исправить ошибку уже нельзя было, и они молча следили за Пелагеей Васильевной.
Она зачем-то сняла платок и стала шуршащей походкой ходить по комнате. Без платка, в одной гимнастерке, с почти побелевшими, гладко причесанными волосами она теперь была похожа на большую серовато-зеленую птицу с сивой, серебристой головой.
Остановившись поблизости от Ивана Никитича, молчаливо ждавшего от нее какого-то большого откровенного разговора, она попросила у Матвеича стул, и Матвеич помог ей сесть на него с прежней осторожностью и уменьем.
— В пору коллективизации из этого двора, — заговорила Пелагея Васильевна, — как из крепости, он с сыном подстрелили мне ноги. Пора была горячая: собрание за собранием. Людей-то надо было вести с колючей стежки на широкую дорогу, на простор. Я была батрачка, здешняя, молодая коммунистка. Знала, кого душили каменные стены, замки, межи… Думать о ногах времени не хватило… Запустила раны — и куцей осталась… Зоя — она батрачила на них. Ночью кинулась в Совет сказать об их намерении, да разминулась со мной. Бросились за ними, а их уж и дурной след выветрился. Потом их поймали. Сына расстреляли, а он, слышали, недавно помер… История короткая, а не забывается, — сказала Пелагея Васильевна и, встряхнувшись, неожиданно просто спросила Матвеича: — Ты из города утром ехал заовражной дорогой?
— Ага, — как бы очнувшись, ответил Матвеич.
— Что ж не скажешь, что на зяби «Красного маяка» трактор воробьев ловит?
— «Маяковцы» сами разговорчивы.
— Но ты спрашивал, что с ним?
— Здорово не допытывался.
Матвеич снова заиграл кнутиком.
— Через глубокий ярок переезжал? Трясет?
Матвеич поскреб в затылке:
— Здорово трясет, Пелагея Васильевна.
— Сочувствую.
— Хоть раз в жизни.
— Думаешь, тебе? Коню сочувствую. Ты на сером ездишь?
— На сером, на нем.
— Умная лошадь, а жалко, что не умеет разговаривать, а то бы она тебе характеристику дала.
В комнате засмеялись. Пелагея Васильевна попросила платок и покрылась. Она разговаривала с Иваном Никитичем, изредка поглядывая на пристыженно молчаливого Матвеича:
— Председатель он хороший. В колхозе порядок, и в степи любо. На гвоздик ржавый не наступишь… Но дальше колхоза — темная ночь… Слыхали — «не допытывался», потому что трактор заглох не в его борозде… А мостик построить через ярок в голову не приходит, потому что по этой дороге и «маяковцы» ездят… Вот и будет из-за пустяка до скончания века трясти душу и бедарке и коню. Матвеич, не спорь! — распрямилась на стуле Пелагея Васильевна. — Советскому человеку дано вмешиваться в любое дело, если видит упущения и может научить хорошему. А так-то что ж?.. И колхоз можно огородить стенами.