Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович (серия книг .TXT) 📗
Так нива была ухожена. Требовалось ее засеять. Этим занялись экспедиторы Еськин и Танцюра. Набив машины остродефицитным трикотажем, они развозили его по магазинам Спортторга, «Галантереи» и просто промтоваров. Таких точек было шесть, и их достойно представляли восемь человек: Абрамов, Липкин, супруги Павлиновы, Иванов, Файзулин, Маркин и Ибрагимов. Без лишних слов — все было оговорено заранее! — они принимали товар и, не утруждая Госбанк лишними операциями, передавали Еськину и Танцюре толстые пачки купюр. Пачки возвращались к Рамазанову и Обоимову, которые, безусловно, лучше остальных компаньонов знали, как ими распорядиться. Деньги — товар — и снова деньги…
Так оно и шло, тихо и благополучно, до тех пор, пока Савостьянов не приступил к плановой проверке «рыболовов-спортсменов». Будучи человеком до невозможности любознательным, Савостьянов без лишнего шума показал экспертам несколько изделий трикотажного цеха. Те сравнили их с калькуляцией и довольно быстро обнаружили, что цех экономит сырье, притом в изрядном количестве. Поскольку при этом цеховое начальство явно не претендовало на премии за экономию, его бескорыстием стоило заняться поглубже. Что Савостьянов и сделал с присущей ему неторопливой въедливостью. А затем последовал внезапный — и очень быстрый — перехват липовых накладных, левого товара и нескольких пачек денег — сразу в трех местах, — и стройное коммерческое здание Рамазанова — Обоимова завалилось, погребя под обломками незадачливых «рыболовов».
Савостьянов неторопливо комментировал схему, а я напряженно разглядывал все эти кружочки, линии, стрелы, надписи и пытался понять, сообразить, уловить какую-то закономерность в разгонах: у Рамазанова, у Пачкалиной, у Понтяги, которого, к слову сказать, в схеме Савостьянова и вовсе не было, но ведь он сам рассказал, что проходил по делу «рыболовов» и побывал у Савостьянова на допросе… Однако связи между главарями коммерческой шайки и маленьким испуганным магазинщиком, который и фамилий-то Рамазанова и Обоимова не помнил, не усматривалось, все было за пределами схемы, во всяком случае, не пропечатывалось, как на фотобумаге, уже экспонированной, но еще не проявленной. Вот только рецепта проявителя я не знал, и схема Савостьянова была для меня вроде листочка со школьной игрой «Морской бой» в руках партнера, когда знаешь, какие у него корабли: линкор, крейсеры, эсминцы, подлодки, да неизвестно, где они расположены, и, пока ты мажешь, противник лупит по твоим кораблям, и пора, пора уже уловить принцип, систему обороны противника, пока он не пустил ко дну последний из твоих катеров…
Телефон у Хлебникова в кабинете не отвечал, и в половине двенадцатого я поехал в больницу. Неодолимая потребность увидеть Лыжина, поговорить с ним гнала меня на Преображенку, в тенистый сумрак палаты, где разместился целый мир, удивительный, очень далекий, и мне невыносимо хотелось заглянуть в этот мир хоть одним глазом в нелепой надежде увидеть, понять, оценить свое место там.
Хлебникова я встретил у дверей дирекции — он шел из лечебного корпуса. Рассеянно поздоровался со мной и на вопрос о Лыжине коротко ответил:
— Спит. Он сейчас много спит.
— Он вас по-прежнему не узнает?
— Нет. Хотите пройтись по парку? Мне что-то на месте не сидится сегодня.
Мы шли по худосочной аллейке садика, который Хлебников красиво называл парком, и я рассматривал последние, рвущиеся на колючем ветерке кленовые листья, похожие на растопыренные красно-желтые ладошки.
— Сегодня я начал делать ему курс инъекций, — ответил Хлебников на мой незаданный вопрос. — Пульс — сорок восемь. Как у Наполеона.
— В прошлый раз вы говорили мне об эйдетизме, — сказал я. — Это явление, с точки зрения психиатра, болезненное?
— Ни в коем случае! Я же ведь говорил вам — это дар. Болезнь Лыжина — реактивное состояние… Кстати, основоположник изучения эйдетизма Иенш утверждает, что эта способность в большей или меньшей мере присуща всем детям и пропадает только с возрастом.
— А чем можно объяснить, что у Лыжина она сохранилась?
— На этот вопрос доказательно ответить пока вам не сможет никто в мире. Воображение и память покуда одна из самых непостижимых загадок нашей природы.
— А что вы сами думаете на этот счет?
— Кто его знает, может быть, это какая-то непознанная анатомическая особенность человеческого мозга, а может быть, это исключительная физиологическая способность. Не исключено, что это удивительный душевный строй, который сберег взрослому человеку яркокрасочный мир его детского естественного восприятия. Никто этого пока не знает…
— Ну а раньше вы наблюдали у Лыжина слияние его удивительной памяти и воображения?
— Конечно. Те, кто был близок с ним, знали, что Лыжин — это взрослый, сказочно одаренный, мечтательно-добрый и веселый ребенок…
— Для одного человека не многовато?
— Нет, совсем не многовато. Я знаю Володю с первого курса, я уже тогда интересовался психологией и психиатрией и поэтому часто с любопытством наблюдал за его поведением…
— Разве оно тогда отличалось от нормы? — спросил я с удивлением, припоминая рассказ Ольги Панафидиной.
— А-а! — махнул досадливо рукой Хлебников. — При чем здесь норма? Володя всегда был удивительным человеком. Его воображение — образная эмоциональная фантазия ребенка — с ним самим творило чудеса. Когда он рассказывал моим сынишкам о несчастном Кае, замороженном Снежной королевой, у него самого руки становились ледяными. Когда он видел футболиста Стрельцова, бегущего через все поле, пульс у него бился под сто. Он не мог работать практикующим врачом из-за того, что испытывал физически боль своих пациентов…
— Но ведь он мог, обладая такой способностью, создать для себя прекрасный мир — без забот, волнений и тревог, мир неуходящего иллюзиона?
Хлебников покачал головой:
— Не мог. Понимаете, для него чисто физически не существовало философии «за чужой щекой зуб не болит». У него болел. Он проживал свою жизнь в каждом встреченном им человеке, а любви в его сердце не убывало.
Я спросил Хлебникова.
— А раньше никогда не случалось с ним таких вещей, как сейчас? Раньше он не терял свою личность?
Хлебников сердито насупился:
— Я вам уже говорил, что не считаю Лыжина психически больным человеком. В его сознании происходят временные искривления, как… как… — он задумался на мгновенье и сказал: — Как искривление пространства в кольце Мёбиуса.
Хлебников быстро шел-бежал по асфальтовой дорожке, все время обгоняя меня, неожиданно тормозя передо мной, и сучил короткопалой крепкой кистью перед моим носом.
— Если взять узкую полоску бумаги и склеить ее концы, получится кольцо, обычное кольцо с внешней и внутренней стороной, — торопливо объяснял он, и я чувствовал, догадывался, что не ради меня он так старается, не мне, постороннему и несведущему человеку, стремится обосновать свой диагноз. Это генеральная репетиция, театральный «прогон» без зрителей предстоящего боя, где надо будет постоять за понятия, в обыденности не обсуждаемые, но незримо управляющие нашими поступками и определяющие наши главные решения: чести, дружбы, долга, профессиональной этики. — Но если сначала перегнуть эту полоску по ее длине и потом уже склеить — получишь феномен под названием кольцо Мёбиуса. Штука в том, что на этом кольце исчезает вторая сторона полоски — кольцо имеет только одну плоскость, пространство искривляется… Меняется форма…
Он еще долго объяснял мне про разницу в физическом восприятии, двухмерность психического состояния Лыжина, и я окончательно уяснил, что дела у Лыжина неважные.
— Лев Сергеевич, вы знаете такую женщину — Желонкину?
— Аню?
— Да, Анну Васильевну Желонкину.
— Знаю, конечно. Хороший она человек, Аня, верный человек.
Вот такой оценки от Хлебникова я никак не ожидал. И сразу же поймал себя на мысли, что, ввязавшись в подробности этой истории, постепенно утрачиваю главную добродетель сыщика — беспристрастность. У меня уже четко наметились определенные симпатии, антипатии, возникли стойкие предубеждения и активные сочувствия, и вся эта заинтересованность непосредственного участника событий могла сильно повредить делу. А может быть, и не могла, я и сам точного мнения на этот счет не имел, поскольку не очень был уверен в возможности беспристрастно разбираться в таких палящих человеческих страстях, и, наверное, миф о беспристрастности следователя возник как проекция этой высокой добродетели Закона на одного конкретного человека. А на деле такое скорее всего невозможно: если человек беспристрастен, то лучше ему торговать в розницу галантереей, чем лезть утешать чужие скорби, ибо бесстрастный человек не в силах, при всем желании, удариться сердцем о чужую беду…