Бойтесь данайцев, дары приносящих - Литвиновы Анна и Сергей (бесплатные версии книг TXT) 📗
Убедил? Нет пока?
Тогда напомню о своей собственной судьбе – и о твоей, отчасти, тоже – потому что, как мне кажется, она является неопровержимым свидетельством существования Высшего Промысла.
Как ты, наверное, знаешь от своей мамы, мы с нею встретились на курорте летом тридцать четвертого года. Она тогда была москвичкой. Я – ленинградцем. Тогда же она не устояла перед моим нечеловеческим обаянием, в результате чего на свет появился ты. Но когда мы с Антониной Дмитриевной уезжали из санатория, я и ведать об этом не мог. Да, потом Тонечка приезжала ко мне в Ленинград поздней осенью тридцать четвертого, но ничего не сказала о том, что, оказывается, я скоро стану отцом. И, наверное, правильно сделала. Потому что, случись такое, я, как честный человек, на ней бы наверняка женился. Ты получил бы отца, но это в итоге обернулось бы и для тебя, и для мамы твоей крупнейшими неприятностями. Я переехал бы в Москву, наверняка пошел бы работать туда же, где служила она и мой друг по коктебельной планерной юности Сережка Королев, – в РНИИ. (Реактивный научный исследовательский институт, понял Владик.) Мы поженились бы и стали неразлучны, и это кончилось бы тем, чем кончилось в реальности, – меня в тридцать восьмом, вместе с Королевым, арестовали. Но! Если б мы с твоей мамой поженились, тогда и она, и ты были бы ЧСИР, то есть члены семьи изменника родины. И это сильно бы осложнило дальнейшую жизнь вам обоим – хотя бы тем, что ни в какой МАИ тебя, как сына врага народа, в пятьдесят третьем году бы не взяли.
Вместо женитьбы я в начале тридцать пятого, когда в Ленинграде только начали раскручиваться репрессии по случаю убийства Кирова, бросил свою чистую работу и завербовался вольнонаемным инженером-строителем на Колыму. Сбежал из колыбели революции. Может, почувствовал что-то, я не знаю. В воздухе это носилось. В конце концов, я ведь из дворянской семьи – запросто мог угодить под сталинский каток еще тогда. Но в итоге побегал на воле годика три и попал под него в тридцать восьмом. Когда поддался на уговоры Сережки Королева, приехал в Москву и пошел-таки работать в РНИИ. Но твоя мать оттуда тогда уже успела сбежать, вместе с маленьким тобой – в райцентр, где вы оба прекрасно выжили без меня. Видишь? Две наши с твоей мамой не-встречи, в тридцать пятом и в тридцать восьмом, в итоге сильно облегчили и ее, и твою жизнь. А когда меня, как Королева и Глушко, взяли в тридцать восьмом и били-пытали на Лубянке, и впаяли десять лет, произошел еще один поворот судьбы, позволивший мне выжить. Меня отправили, в этот раз рабом, но все-таки туда, где я что-то знал – как организовывать жизнь и как вести себя, – туда же, где я прожил три года, – на Колыму. Благодаря тому, что я видел там все, от климата до почвы, мне удалось потеснить блатных, урок и устроиться бригадиром – и благодаря тому выжить там аж целых две зимы, что было невероятно! Ведь в нашем лагпункте из двухсот примерно человек, привезенных осенью тридцать восьмого, к весне сорокового года в живых остались лишь около двадцати, и все, кроме меня, блатари. Все политические зэки, кроме меня, – погибли.
Не знаю, кто вспомнил меня – наверное, мой соратник по Ленинграду Валя Глушко, будущий главный конструктор ЖРД [10] и академик, – но в сороковом меня перебросили в шарашку в Казань, и там началась, конечно, совсем другая жизнь: спали на простынях, ели масло и… работали, как звери, конечно. Зато – с логарифмическими линейками и рейсфедерами, а не с кайлом и тачками. И тем – выжили. Вскоре там появился такой же зэк шарашечный Королев, и вместе мы доработались до снятия судимости в сорок четвертом. Хотя Сергей среди нас всех был самым пессимистичным и не раз говаривал: «Шлепнут нас, братцы, без всякого некролога». Не шлепнули, как видишь.
Перечитал написанное. Вижу, что далеко я отклонился от заданной самим темы – доказательства Бытия Божия. Но я не богослов, не писатель, а завтра у меня с утра смена в МИКе. Закругляюсь и постараюсь впоследствии исправиться.
Следующая запись, в отличие от первой, оказалась датированной, причем двадцать первым октября тысяча девятьсот шестидесятого года, и у Владика сжалось сердце: оставалось три дня до катастрофы – так мало времени для Флоринского, чтобы что-то ему поведать.
Конечно, Владик, когда мы с тобой впервые встретились в ОКБ в конце пятьдесят седьмого, я узнал тебя. Не настолько много на свете Иноземцевых и не так много было у меня любовей, чтобы я не признал фамилию. А потом, ты ведь похож на свою мать, ты замечал? Как же мне тебя было не признать!
Прости, конечно, что я ничего не сказал тебе. Не открылся. Это не из страха, нет. Хотя, может, и из страха. Представляю, что бы ты мог сказать мне. «Папаша? Здравствуй-здравствуй! Где же тебя носило все эти годы? Почему ты маме моей ничем не помог? Я не говорю: алиментами, но хотя бы участием и мужским плечом? Почему не мастерил со мной игрушечные самолетики – а сразу начал делать, в мои двадцать два, настоящие ракеты?!»
Да, Владик, да, я виноват. Прости. Наверное, мне надо было сообщить тебе сразу. Не говоря уж о том, что после войны, когда меня освободили, попытаться найти твою мать. Но, пойми: человек слаб. И я оказался слабым. Столько соблазнов было в послевоенные годы, столько молодых и прекрасных женщин – а вдобавок я столько работал! Прости меня, дорогой сын, если сможешь. Я оказался малодушным.
Второй раз в своей жизни. В первый – тогда, осенью тридцать восьмого, на Колыме, когда применил все свои знания и хитрость, лишь бы пролезть поближе к лагерному начальству и выжить. И теперь, когда встретил тебя, узнал – но не покаялся.
22 октября 1960
Хочу тебе, Владик, рассказать об одном человеке, который работал со мной, Королевым и Глушко в РНИИ. Я его, впрочем, и по Ленинграду немного знал, в Газодинамической лаборатории с ним сталкивались. Звали его Андреем Григорьевичем, а его фамилией я не хочу даже поганить бумагу. Неприятный был человечишко – властолюбивый и честолюбивый до заносчивости. Желавший денег, положения и славы – не в соответствии со способностями. Если б такой, как он, уродился при «проклятом царском режиме» – наверное, провел бы свою жизнь, как какой-нибудь дядя Кирсанова, с которым Базаров стрелялся. Или, на худой конец, как старик Карамазов. Однако наша социалистическая действительность дала возможность Андрею Григорьевичу рассупониться, расстараться и раскрылиться. Будучи в тридцать седьмом году начальником отдела в РНИИ, он писал письма в райком партии – и в НКВД, наверно, писал. На собраниях выступал. И приспешников своих уговаривал, чтоб брали слово. Писал и говорил – о чем? Главным образом, о негодном руководстве институтом, о том, как неправильно организованы исследования, о том, что в такое трудное для страны время идет в РНИИ настоящее вредительство. И прямо указывал, кто во всем виноват: директор института Клейменов. Главный инженер Лангемак. Начальник отдела Королев. Начальник отдела Глушко. Старший инженер Флоринский. В тридцать седьмом году к подобным письмам и словесам очень даже прислушивались. И итог их оказался кровавым. Клейменов расстрелян. Лангемак расстрелян. Королев, Глушко и другие примкнувшие товарищи получили по десять лет каторги, чудом выжили.
А Андрей Григорьич, творец устных и письменных доносов, назначен был сначала главным инженером РНИИ. Потом – директором института.
Позже и вовсе наступает его звездный час. Семнадцатого июня сорок первого года, за пять дней до войны, он представляет самому Сталину наиболее перспективную разработку института – реактивный миномет, прозванный потом «катюшей». Какова личная доля труда этого деятеля в «катюше»? И какова – тех, кто был расстрелян и замучен? Я не знаю. Но все лавры пожинает он, Андрей Григорьевич. Ему вручают звезду Героя Социалистического труда за номером тринадцать. Он переезжает в Дом правительства у Каменного моста. (Семью бывшего руководителя института, Клейменова, арестованного и казненного, из того блатного Дома, разумеется, выбрасывают – жене впаяли восемь лет.)
10
ЖРД – жидкостные реактивные двигатели.