Холод страха - Сланг Мишель (читать книги полностью .txt) 📗
Она последовала за ним — и вскоре дошла до персикового дерева, одиноко стоявшего на равнине, дерева, чьи длинные узкие листья были так темны, что разум подсказывал — для жизни им нужен не свет, как другим растениям, но мрак. На ветках тяжелели спелые плоды. Юноша сорвал один — и протянул ей. Пушистая кожица была бархатистой и — черной. Она уже подставила было руку, помедлила… и опустила.
Он, ощутив ее страх, протянул персик более настойчиво.
"Красивый, — сказала она неуверенно, — но…"
Он поднес персик к губам и, серьезно и печально глядя на нее, надкусил сам. Проглотил кусок, чуть откинув голову, очень в этот момент похожий на лебедя. Мякоть под черной кожицей оказалась густого оранжево-розового цвета.
Он вновь протянул персик ей — протянул кончиками пальцев, стараясь, если она возьмет плод, не дотронуться до ее руки. На этот раз она не отказалась.
"Красивый, — шепнула она, и проскользнула под протянутой рукой юноши, и легко поцеловала измазанные соком губы. — Красивый. Но мне нужно не это".
Потрясенный, он отшатнулся, роняя персик.
"Что с тобой?" — спросила она.
"Не заставляй меня касаться тебя. — Голос, ясный и звонкий, эхом раскатился в ее сознании. — Это тебя убьет".
"Но теперь-то мне не страшно. Думаешь, я боюсь?"
"Я говорю не о твоем страхе. Зачем ты призвала Смерть? — Голос его дрогнул. — Смерть — это я".
Стремительное превращение в лебедя вышло неудачным — лицо так и осталось человеческим, когда он взмывал над деревом, да и на груди сквозь редкие перья просвечивала кожа.
Интересно, а хоть в небе он превратился в лебедя до конца? Так и не разглядев, она подняла персик. Мягкая фруктовая плоть была покрыта тонким налетом пыли, и она аккуратно отерла ее. Втянула ртом вкус персика, вкус юноши — сладостный до ожога, до невозможности проглотить, слишком густой, точно чай, заваренный на меду вместо воды…
Очнувшись, она увидела, как медсестра возится с ее капельницей и ампулами. Стало быть, уже морфий. Тело и сознание расслабились от полной бесполезности. Наркотик не избавит ее от боли настолько, чтоб затмить эту боль окончательно. Наркотик лишь… УМЕНЬШИТ ее ощущения, уменьшит ее саму, потому что чем меньше чувствуешь — тем меньше тебя.
"Практикуешься в активном сновидении?" — Мужской голос, совсем близко.
"Что, простите?"
В кресле у ее кровати снова сидел психотерапевт.
"Привет", — улыбнулся он.
"Привет", — ответила она.
"Так ты пробовала?" — Он спросил это с неподдельным интересом, и тогда она впервые заметила его волосы, длинные, черные. Может, это он стал прообразом лебедя из сна? Она усомнилась, размышлять на эту тему было неохота, и вообще он в свои двадцать восемь явно староват — и, мелькнула у нее зловредная мыслишка, малость тяжеловат, чтоб летать.
"Сновидение?" — повторила она.
"Ну да. Мне интересно — ты пробовала? И что — получается?"
"Нет", — устало сказала она.
Поверил или нет? Непонятно. Сидит, терпеливо ждет, когда она заговорит. Ждет темы, в которую можно вцепиться и мусолить. Она не сказала ничего — и в зародыше пресекла саму идею сеанса. (А он-то собирался обсуждать проблему гнева, проблему неприятия ею самой идеи болезни, то, как научиться изживать ярость, отравляющую оставшееся у нее время — без упоминания того, сколько времени осталось у нее вообще и сколько уйдет на изживание.)
На следующий день мать пришла снова, что-то подавленно бормотала — не иначе, врачи оглушили ее новостями еще у дверей палаты.
Мать сказала: "Мы с твоим папой тут подумали… ну, насчет твоей тетради. Ты всегда так замечательно писала, и я как-то случайно посмотрела… ты уже почти все страницы исписала… Может, хочешь, чтобы мы как-то это использовали, когда ты… ну… допишешь до конца?"
Противно демонстрировать остатки собственнического инстинкта — и все равно Вилона крепко стиснула тетрадь под одеялом.
"Может быть, в издательство послать?" — предложила мать.
Слава Богу, разговор на этом оборвался — точнее, разразилась в коридоре перебранка меж санитаром и кем-то, кого катили в кресле на колесах. Который же сейчас час, подумала Вилона, что-то около семи утра? Время процедур, время, когда каждый едет в своем медицинском направлении?
"Блин, я способен ходить!" — орал мужской голос, в котором, похоже, негодование сожрало все остальные эмоции.
Шлепанье больничных туфель. Скрип резиновых шин. Звуки резкие, как удары мяча в спортзале.
"Почему бы тебе не позволить мне просто толкать коляску? — Другой голос. — Хочешь выжить — соображай, не трать силы на ерунду. Береги, пригодятся, когда действительно понадобятся".
"Я свои силы что — на банковский счет кладу?! Два дня уже так, блин! Мне осточертели кровати. И кресла осточертели. И бездельничать осточертело. А теперь — будьте любезны. Сам пойду!"
Пара секунд тишины — лишь отдаленный больничный шум. Медсестра переходит от кровати Вилоны к следующей. Наконец снаружи — тяжелый вздох.
"Ладно, Брайс. Если так, за что борешься — на то и напорешься. Давай поднимайся. — Приглушенный шорох. Кресло, откатившись, вмазывается в стену — чуть левее открытой двери Вилониной палаты. Неуверенно ступают ноги в шлепанцах. — Но если у тебя опять начнется слабость или, как в прошлый раз, понос, я ответственность на себя НЕ ВОЗЬМУ".
"Вот что я люблю в тебе, Гарольд, так это развитое чувство ответственности", — острит высокий парень, которому мужик постарше помогает пройти мимо двери. Как там санитар его назвал — Брайс? Года двадцать четыре — и старше, и моложе, чем представляла себе Вилона. Моложе — потому что широкая кость, словно назначенная нести изрядный мускулистый вес, сейчас веса не несла почти никакого. Старше — потому что страдальческие морщины уже отметили лицо, уже посерела кожа у глаз и губ.
Похоже, настоящие симптомы проявились у Брайса совсем недавно — судя по тому, насколько прилично еще он выглядел. Волосы, отхваченные бритвой, прядями стоящие дыбом, прядями спадающие на глаза, — сияющие, густые, темно-каштановые, пока еще не сухие, не безжизненные. Да, похудел он здорово, но плечи — еще литые, спортивные, ноги под больничным халатом сильные, как у того вратаря, по которому она тайком вздыхала на втором курсе.
В этот момент Брайс, небрежно отмахнувшись от санитара, заглянул в палату Вилоны — и, конечно, первым делом уставился на нее по той простой причине, что ее кровать стояла ближе всего к двери. В глазах ненадолго возникла неловкость — уж очень жутко она теперь выглядит, — а потом появилось узнавание, твердое, железное узнавание человека, который пытается вспомнить, откуда тебя знает.
Он сделал еще несколько шагов — и вспомнил, кто она. Лицо, показанное по всем программам новостей. Та, которая на всю страну кричала, что федеральные службы здравоохранения жалеют денег на пропаганду безопасного секса среди подростков. Та, которая требовала больше ассигнований на больницы и хосписы. Та, про которую говорили — девчонка использует свою ужасную болезнь, как тактику индивидуального террора.
Последнее, что она увидела в его глазах, — СТРАХ. Отчаянный страх за свою жизнь. Ничего, еще привыкнет, времени хватит. Она резко отвернулась.
Не надо на меня смотреть, подумала она. Пожалуйста…
Мох у озера высох, побурел. Листья магнолии, раньше казавшиеся зелеными, живыми, вечными, теперь опадали, края их сделались острыми, как скальпель, как те иголки, которые вонзают в палец, чтоб взять на анализ каплю крови. Раз с десяток Вилона оцарапалась, но все равно, перекатившись, села. Каждое ее движение поднимало рассыпающийся мох облаком пыли.
Сырость исчезла, остатки прохлады — тоже. Жара висела над озером, низкие, чернильно-синие тучи все чаще закрывали закатное солнце. Солью пахло от камышей и тростников. Небо горело в жаре, как тело — в жару.
Часы шли. Она сидела у озера, беспомощно мечтая проснуться. Что хорошего здесь осталось? Болезнь взяла над нею верх. Лебедь не прилетает. Вот уж никогда не думала, что опавшие лепестки магнолии на ощупь точь-в-точь обрывки воздушных шариков, старая, отслужившая резина.