Холод страха - Сланг Мишель (читать книги полностью .txt) 📗
Лебедь плавал по озеру туда-сюда, поглядывал на нее со спокойным любопытством. То же самое было и вчера, как она потом обнаружила — целый час, но смотрел он издали, от смущения, из опасения ли, непонятно. А потом, еще до первых проблесков зари, взмыл в небо и унесся к горизонту.
Сегодня, однако, терпение ее лопнуло. Уставшая сидеть и наблюдать, она встала и тихонько подошла к воде. Лебедь заметил — и замер посреди озера.
Непонятно. Ведь каждое мгновение здесь, каждая мелочь подчинялись ее воле. Все — как пожелает, все — предсказуемое, умиротворяющее, в точности, как она придумала. Почему же не подплывает лебедь?
И, не жалея легких серых туфелек, о которых в действительности и мечтать бы не посмела, она ступила в воду — и побрела к лебедю. Новое удивление — он стал стремительно двигаться навстречу.
Вилона, пятясь, вышла из озера — обратно на землю, почти что к самой магнолии.
Лебедь, скользя, доплыл до берега, одним махом крыльев вспорхнул к тростникам — и в следующий миг лебедем уже не был. Так она и думала, так и должно было случиться — юноша. Годом-двумя постарше ее, стройный, широкоплечий, с высокой, царственной шеей, угольно-черные волосы колышутся на ветру подобно лебединым перьям.
Он шел, склонив голову, следя взором, как вода переходит в песок, а песок — в изумрудный мох, и смущение, граничащее со стыдом, она мшистую прогалину — возможно, теперь он подойдет поближе?
Он покачал головой. "Ты же не хочешь…"
Слова, которых юноша не произнес, слова, которые она не услышала ощутила.
"Нет, хочу!" — Она сказала это громко, поднялась, потянулась к нему, обняла… нет, попыталась обнять, потому что плечи его снова обратились в крылья. Прикосновение к человеческому телу длилось лишь долю мига, она успела только дотронуться до черных волос, ощутить кончиками пальцев шелковистые пряди — точь-в-точь перья… и вот уже руки ее обвивают лебединую шею, и клюв легонько прихватывает ее плечо, приказывая остановиться…
Вилона открыла глаза и увидела капельницу над больничной кроватью, пузырьки с лекарствами, выстроенные рядом на столике, ждущие времени очередного укола. Увидела свои руки, сжимающие тетрадь, обложку, давно утратившую цвет от пота горящих в лихорадке ладоней. Ощутила внутри влажное напряжение неслучившегося оргазма. Возможно, медсестры что-то заметят — но точно ничего не скажут. Медсестры, которые, похоже, знают о ней все.
Вилона успела записать в тетрадь лишь несколько строк — и снова в болезненный полусон. Очнулась, написала еще немножко — и опять почти что лишилась чувств. Вытащила себя из слабости и жара в третий раз — и заметила родителей, сидящих по обе стороны ее кровати. Сердитое, как обычно, лицо отца, полного злости не на нее, злости вообще, взгляд матери, горестно изучающей нарывы у дочери на руках, все увеличивающиеся. Все больше, все воспаленнее — стрелки на часах, отсчитывающие, сколько дней жизни осталось.
"У этих бессердечных сволочей законников, может, ни совести нет, ни стыда, — отец опять за свое, — но что ж у них… — помолчал, — …дочерей, что ли, нет?" Говорит — и, сам того не замечая, припечатывая каждое слово, ручкой красного дерева стучит по тыльной стороне руки, оставляет короткие чернильные шрамы, что так не вяжутся с шикарным маникюром.
Она глядит на отцовские руки, потом — на материны. Смешно — чем больше нарывов расцветает на руках Вилоны, тем одержимее ее отец холит свои собственные. А вот мать — наоборот, никакого вам больше лака, никакого маникюра, никакого даже крема для рук, ха! Не руки — символ покаяния, безмолвное заявление о тоске-печали, об отчаянии, в которое приводит ее доченькина болезнь. Ну, может, еще и попытка хоть как-то скрасить жуткий контраст между здоровьем и умиранием.
Как много говорят эти руки! Вилоне противно. Но она понимает, что отец и мать правда любят ее, — и улыбается им.
"Богом клянусь, — рычит отец, — попадись мне только в руки кто-нибудь из этих идиотов, которым на все плевать, я…"
Мать прерывает: "Как ты сегодня, радость моя? Еще не отошла после беспамятства?" На слове "отошла" внезапно сводит горло, сработала внутренняя цензура, дошло, похоже, что за страшным словом умудрилась назвать происходящее. "Может, мне поговорить с доктором?.."
…НАСЧЕТ МОРФИЯ, — не произносится, но подразумевается.
"…Но народ, вся остальная страна — с тобой, Вилли, детка. Ты посмотри, какой сегодня поток!" — Отец потрясает двумя огромными мешками пыльными, похоже, по полу волочил. А внутри — открытки, конверты, подарки — все, что приходит по почте.
Она задумалась обо всех этих диких газетных историйках — про то, как письма проникшихся читателей спасают жизнь смертельно больным людям, чушь какая, человеческое тело — не телесериал, ему письмами жизнь не продлишь.
Голову давило — так отчаянно, что слушать отца было мукой. Так, словно мозги медленно выдавливают изнутри черепа — в область лба, что, собственно, и делали стремительно разбухающие лимфатические узлы. Чтобы как-то ослабить боль, хотелось набрать в грудь побольше воздуху, как после самого тяжкого физического усилия, как если бы спринтом бежала по кругу, снова и снова, без остановки. Так бы и самый выносливый спортсмен сломался, захлебнулся бы стоном. Но она-то, она ж и дышать глубоко не может, и быстро — тоже! Болезнь уже и легкие ее зацепила, так что каждый вздох делать приходится осторожно.
Даже перевести взгляд на лица родителей — и то невыносимо, а она пытается, пытается, пытается! Невозможно поверить, что просто поднять глаза может быть настолько трудно.
Так что она продолжает смотреть на руки — и понимает, что совершенно не в силах, как бы там ни было, понять, о чем вещает голос отца, и опускает веки.
"Так что же, поговорить мне с доктором?" — Мать снова задает вопрос, шепчет, наклонившись к самому уху Вилоны.
"Нет, мама". Больше ей не хочется говорить. Слова из-за болезни нечеткие, смазанные. Мать слишком сильно испугается.
И она разрешает себе уплыть в тишину, надеясь только, что улыбка ее сохранится, возможно, и в беспамятстве…
Лебедь кружил и кружил над головой — спокойно, однообразно, избегая тратить силы. Парил в воздухе, шевеля крыльями только изредка, только чтобы удержаться на лету. Выжидал. Опасался спуститься на землю.
Но, раз уж она позвала его, рано или поздно спуститься на землю придется?
Пришлось. И он спустился — в самом дальнем от нее конце озера, так далеко, что она не услышала даже с плеском хлестнувших по воде крыльев. Принялся бесцельно плавать по крошечному заливчику, всячески демонстрируя, что ее тут вроде бы и нет. Однако время от времени долгая шея грациозно изгибалась — лебедь делал вид, что, по птичьей привычке, клювом чистит перья, но она знала — на самом деле он смотрит на нее.
Наконец Вилона решилась обогнуть озеро и подобраться к лебедю поближе. Странно — нынче ночью ее одежды словно бы стали тяжелее, и воздух уже много теплее, чем раньше. Окружающий пейзаж не казался таким дружелюбным, как в прошлый раз. А шаги как будто делались все короче и короче — пока она не осознала, что, сколько бы ни старалась, не может заставлять ноги двигаться снова и снова. Чтобы обогнуть озеро, ушла почти что вся ночь.
Лебедь и не подумал улетать. Он даже не выплыл из своего заливчика. Уже почти на рассвете она присела у самой воды на скамью, сложенную из светлых округлых камней, и принялась смотреть, как он скользит по воде — футах в двадцати. Она наблюдала, зачерпывая воду горстью, прислушиваясь, как капля за каплей утекают между пальцев, возвращаясь в свою, озерную стихию.
"Почему же ты так стыдишься? Почему не приблизишься?" — спросила она наконец.
Не отвечая, он одним взмахом крыльев перелетел на берег и, коснувшись земли, обратился в того же юношу, что и раньше. Отвернулся — и пошел мимо нее к невысокому холму, поросшему огромными маками. Поднявшись на вершину, знаком поманил ее — и исчез на той стороне.