Антология советского детектива-43. Компиляция. Книги 1-20 (СИ) - Корецкий Данил Аркадьевич (читать бесплатно книги без сокращений TXT) 📗
2. Нечто вроде комода темно-вишневого цвета, носившее название «угольник» и потому стоявшее в углу. Непрактичная вещь, которую прадед оклеил дурацкими картинками с голозадыми девицами, хранилась в нем различная ерунда от гвоздей до утюга.
3. Застекленный шкафчик, своего рода витрина, который, по преданию, прадед многозначительно называл «горка». Там были выставлены интереснейшие вещички, которыми я любил поигрывать в детстве: три глупые мартышки, слоник из стеклянных блесток, графин с пробкой в виде красноносой морды алкоголика, корова-молочник, который прадед привез из Монтре, куда он выезжал по турпутевке. В той горке ранее стояли белый фарфоровый мальчик, положивший ногу на ногу и читающий книгу, томная дама из того же материала и тоже с книгой (правда, ее она не читала, а смотрела задумчиво вдаль), неопределенная каменная голова из серожелтого мрамора. Впоследствии прадед водрузил все эти три реликвии на верхнюю книжную полку, под самый потолок, добавив к ним деревянную статую алкоголика с полуспущенными штанами на приеме у доктора, английский, канадский и советский флажки, подаренные приятелем из какого-то общества какой-то дружбы.
Деревянный олень, тянувший с помощью ремней тележку с возницей, очевидно, чухонцем, очень сексуальная и неприличная греческая скульптура двух обнимающихся мужиков, причем один стоял и держал другого вверх ногами за причиндал (в детстве я никак не мог понять этой странной позы, да и сейчас мне она кажется неестественной).
Весь этот паноптикум прекрасно сочетался с книгами, которые накопил дед (в его времена еще много читали), многие из них с дарственными надписями от великих в то время, ныне забытых сочинителей:
Грэм Грин, католик и левак, потрудившийся немного в английской разведке вместе с Кимом Филби, работавшим на советскую разведку во имя идеалов коммунизма, еще один бывший шпион, вымахавший в писателя, Джон Ле Карре. Бывший рабочий велосипедного завода в Ноттингеме, отрешившийся от забот пролетариата, ушедший в самопознание Алан Силлитоу. Очень модный и стильный Джулиан Барнс, его дед, по собственному стыдливому признанию, видел лишь один раз на файф-о-клоке в лондонском Артс-клубе и по неосторожности вылил ему на брюки зеленый чай Ганпаудер. Больше всего мне нравилось одно из первых изданий Эразма Роттердамского, кажется «Frob», в кожаном светлом переплете, изъеденном молью и временем. Книга была добыта дедом у библиотекаря монастыря в Орвале, точнее, украдена, что не вызывало ни у кого из домашних угрызений совести (часть книги написана от руки неким усердным монахом прекрасным каллиграфическим почерком). Интересно, кокнул ли дед библиотекаря? Меня терзала загадка: а что все-таки случилось с теми страницами, которые пришлось восстанавливать? Время не могло их уничтожить, если сохранились остальные страницы с латинским шрифтом, хотя… даже в недавние времена в библиотеках частенько читатели вырывали страницы и гравюры, приходившиеся им по душе. Впрочем, утешала Орвальская чаша, нечто вроде прозрачного белого кубка (монахи хлеб не ели зря, а трудились на благо), подарок вышеупомянутого библиотекаря, еще в тот момент не подозревавшего, что книгу у него слямзили.
Моя жизнь началась сумбурно. Из роддома предки мои поспешили на квартиру, сбросили меня на руки няньке и отвалили в ресторацию отпраздновать присвоение мне имени, где набили животы до пупа, а от винно-водочных смесей всю ночь блевали на два голоса в разных толчках. Папаня мой всегда любил рассказывать, какие блюда он ел накануне или неделю назад, очевидно, по-новому переживая свои обжорные рефлексы (себя он считал гурманом), какие сорта вин потреблял, хотя, по общему мнению, разбирался в этом слабо. Видимо, он унаследовал это качество от деда (что еще у него, паупера, было наследовать?), который даже хранил пышные меню с некоторых званых обедов. Иногда, надев фартук, становился у плиты («сейчас я вам приготовлю paella valenciana или буйабез», звучало, правда?) и разводил вокруг такую грязь, что мама рыдала и угрожала удавиться. Одно меню пользовалось особым уважением и составлено было лондонским Артс-клубом для торжественного ужина (видимо, сперто дедом после знакомства с Джулианом Барнсом). На бордовой обложке был нарисован тонконогий тип в крапчатых брючках и хвостатом фраке, с огромной дегенеративной головой, обрамленной безмерными баками. Внутри этой книжечки, продернутой крученым, под цвет обложке шнуром, сияли таинственные напитки и блюда, которые я не имею силы не воспроизвести. Wines: Chardonnay des Rives de l’Argent Double 1994. Firesteed Pinot Noir 1995. Champagne Laytons Brut. Pierre Ferrand Cognac. Chevalier des Touches Calvados. Закусоны тоже были что надо: Gravadlax of salmon with a honey and dill sauce. Roast leg of lamb scented with rosemary. Roast parsnips. Brussels sprouts. Crispy roast potatoes. Fine apple tart with vanilla ice cream. Coffee.
Первые месяцы я различал свое окружение только по запаху: самым чесночно-вонючим был дед, и я чувствовал его появление за версту, от папаши несло лосьоном после бритья, запах был стойкий, и я мучился после его отъезда на работу до самой середины дня. Мама сначала пахла сеном и молоком (словно зачинали меня в стогу под коровьим выменем), а потом вовсе потеряла запах, и это меня пугало. Остальное окружение по запахам ассоциировалось у меня то со свежевыпеченными пирожками, то со свекольным борщом, то с манной кашей.
Из клозета в московских дачных покоях несло мощно и смачно, этот запах я сохранил в памяти на всю жизнь. Не знаю почему, но в десять лет, когда мы на пару месяцев поселились на Мальте, где отец решал насущные пивные проблемы, я со сладостной ностальгией вспоминал тот запах, словно самое дорогое из уцелевших юных ощущений. После курсов английского языка я любил пройти пешком по набережной Сент-Джулиан, посматривая на людишек, засевших в открытых кафе. Сами их сытые физиономии порядком меня раздражали: дико хотелось жрать (семья вынуждена была экономить в форс-мажорных обстоятельствах), и блюда, которые они уписывали, я мысленно переносил в собственную пасть, испытывая истинное наслаждение. Я внимательно рассматривал салаты из холодных улиток (они появлялись только в сезон), мальтийское рагу из кролика, великолепные поджаренные смеси из кабачков, баклажанов, лука и помидоров под простым и аппетитным названием catuplana. Я поглощал рыбу-басс и рыбу-меч, украшенных розоватыми хвостами лангустов, и особенно самое простое и потрясающее в своей простоте блюдо fish & chips, чаще всего, обыкновенную треску, обкатанную в хлебной крошке и брошенную во фритюр с кипящим оливковым маслом, она хрустела во рту, и из-под корочки сияла белоснежная плоть, сочная и ароматная.
Меня определили на курсы английского языка, тут на острове это сочетание приятного с полезным: климат на редкость мягок, море несравненно, несмотря на каменистый берег, а британские традиции почитаются местными аборигенами не меньше, чем в Англии. До сих пор помню мерзкую, худосочную училку-англичанку с вытянутым носом картошкой, на котором висели очки. Впервые я заметил ее в кафе, она непрерывно строчила что-то в блокнот, одновременно ухитряясь глодать баранью косточку. Курила сигару King Edward и попивала красное вино (полбутылки мальтийского Cabernet Sauvignon). Я явно привлек ее внимание, и она занесла в блокнот какие-то эпохальные фразы, видимо, насчет полуголодного туземца, подглядывавшего, каким образом питаются состоятельные люди.
Жили мы, как это ни смешно, в городе Мдина, когда-то крепости мальтийских рыцарей, переселившихся из Иерусалима, жили, конечно, не в самом средневековом городке из лаймового туфа и с улочками шириной в метр-два, а у более пресного подножия, где папа снимал целый этаж из десяти комнат. Днем и ночью над нами в крепости кипела туристская жизнь, замкнутая на расцвете и падении Мальтийского ордена, одно время его Главным Магистром считался император Павел. Особенно волновал меня местный музей пыток, там, в кромешной мгле трещали кости и раздавались стоны. Иногда слабо освещались клети с людьми, у которых то вытягивали языки, то кишки, а верхом шика были висельники (рядом с ними можно было фотографироваться, а потом рассказывать друзьям, как промышлялось на большой дороге). На плитах у входа в храм иоаннитов или госпитальеров — так называли себя рыцари-монахи — было начертано по-латыни: «Сегодня ты идешь по нашему праху, завтра пройдут по твоему». Эта фраза вызывала у меня неясный страх, и тогда я впервые начал задумываться над конечностью бытия и представлять, что однажды ни деда, ни мамы, ни папы, ни меня не будет на этой земле. Неужели я больше никогда не увижу солнца, и тело постепенно превратится в распавшийся скелет, а потом вовсе в пыль, смешанную с грязью? Меня это пугало, но я решил: никогда не умру и не допущу, чтобы умерли близкие.