Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин - Коллектив авторов (книги без регистрации полные версии .txt, .fb2) 📗
А у Валентина, что за щеки! Небритые, в лунном свете, как… два блина поджаристых! Так бы и отвесил ему оплеуху!
Ходил вокруг, присматривался, облизывался, примеривался.
Наденька, студенточка!.. Зашел со спины — волосики курчавенькие, непослушные, затылок доверчивый, нежный… Сил нет отвести от него взгляд, так бы и тюкнул булыжником в самую середку.
Аж пот прошиб, невозможно устоять перед искушением, помню, что друзья вроде бы они мне… вместе летели сюда… а устоять не могу. И глаза уже находят в темноте — лежит на песке то ли мачты обломок, то ли просто дубина… И беру я эту дубину, и в предвкушении губы облизываю, и голова кружится, и не верится — неужели свершится?! А посмаковать — зайти со стороны света, чтобы черная тень легла на бледные лица, чтобы взвизгнула девушка от страха, чтобы…
Я занес дубину, шагнул, как во сне, но… слава богу, забыл тогда про Рагожина, он-то и сбил меня с ног, сорвал с головы шляпу. Век ему этого не забуду и до последних дней своих буду ему благодарен за спасение души моей и спасение моих друзей тоже…
Ночная прохлада легла на воспаленный затылок, остудила. И озноб пробежал по всему телу, но не от холода, а от резкого отвращения к себе. Стыдно, обидно, жутко!
Николай Николаевич вертел в руках шляпу, усмехнулся брезгливо. Валентин обнял Надю, заслонил плечом, на меня глядел волком.
Я поднялся и пошел к прибою. В груди, словно гирю нес, такая тяжесть в душе…
— Вить, ты же не нарочно! — крикнул Рагожин. — Каждый мог бы надеть! Куда ты?..
Волны набегали на берег с ленивой методичностью. Одиноко светила в небе луна… Что-то меня роднило с океаном и небом. Казалось, что тело помнит плотную толщу воды, простор неба… Неслышно подошел сзади Николай Николаевич.
— Выбросьте вы все из головы… Слишком серьезная обстановка, чтобы думать лишь о себе. Пойдемте в самолет, завтрашний день будет для нас нелегким.
— Утопить ее к хренам собачьим! — раздался из ночи голос Валентина.
— Пойдемте. Ну… — Николай Николаевич положил мне не плечо руку.
И что-то опять слезы выступили у меня на глазах. Очередная волна распласталась у ног и отползла, уступая место следующей. Ритмичность и педантичность океана начали раздражать. Подумалось, так вот и человек бежит по жизни, бежит, а под конец лизнет берег своей судьбы и — все.
* * *
Деда Рагожина — Фому Тимофеевича Рагожина раскулачивали три раза. Он только кряхтел и затылок скреб, ничего не понимая. Из крестьян.
то есть человек моченый, дубленый, каленый, он сметкой и хваткой отличался еще в русско-японской кампании 1904 года: окоп всегда самый глубокий выкопает, в атаку уйдет, так… грех вспоминать, однажды, когда дым рассеялся, смотрит: посредине центральной улицы города Осака стоит.
В первую империалистическую во время Брусиловского прорыва шел в первой шеренге…
Кособокая избенка на краю деревни Нахапетовки, что в Тульской губернии (недалеко от Ясной Поляны), встретила его как награда за верную службу царю, отечеству и революции. Братья и сестры — разметало их по белу свету. А родители — два креста на погосте…
Взял Фома горсть земли с могильного холмика и ушел в Москву. Там на этой горсти и возвел себе на окраине сначала одноэтажный дом, потом двухэтажный. Увидел как-то в газете фотографию американского небоскреба, задумался, а тут и конец нэпа. А он, надо сказать, в той горсти земли-то глину нашел, заводик поставил кирпичный, уголек тоже помаленьку добывал, щебенку — чего ж добру пропадать!
Вот его и турнули с насиженного места на Уральский хребет. Взял Фома жену свою Настеньку, детей взял, горсть земли завернул в чистую тряпицу, поклонился в пояс Москве-матушке, и — вот Бог, вот — порог. А вот хребет горный — Уральский. И что обидно, только отстроился — не мариновать же семейство под открытым небом, да и Настенька на сносях, — кабанчика дикого приручил, козу, медведя… Пшенку, манку, просо посеял. А только первый и обильный урожай собрал со своей горсти земли — опять раскулачили! Приехали на подводе трое в дырявых сапогах, рожь отняли, манку сгноили, кабанчика зарезали, медведя убили, козу с собой увели. А Фоме Тимофеевичу проездной документ выдали — бумажку с печатью лиловой, где значилось, что кровопивец он народный, враг классовый. Загрустил Фома Тимофеевич, сел на камень, пригорюнился, а потом чувствует: странность какая-то от того камня исходит, глянул, а это — кусище золота. Самородище величиной с… детский горшок!
Отпихнул его Фома Тимофеевич сапогом (правым, ловко латанным), взял меньшую Вареньку на руки, старшему Сашке велел, чтоб крепче за руки держал Ванюшку, Танюшку, Сергуньку, Маняшу (мать Ю. И. Рагожина). Жене Насте наказал, чтоб за Оленькой и Алешенькой по дороге лучше доглядывала, поклонился хребту Уральскому, такому же крепкому, как его собственный, сунул за пазуху горсть землицы родной и пошел со двора, куда справка велела, где ночи белые, где снега белые, где все белое-белое: и мечты, и совесть, и медведи.
Долго сказка сказывается, да недолго дело делается. А только когда прикатил уполномоченный Вострецов на собачьей упряжке, видит — дом стоит! Дом не дом — терем ледяной! А за окошками, рыбьими пузырями затянутыми, — свет горит семейный, уютный, и песня доносится, поет женский голос о сторонке далекой любимой, о молодце-удальце…
«И это в то время, когда поставки по мороженой рыбе в округе не выполняются!» — скривил тонкие губы в недоброй улыбке уполномоченный Вострецов. Начали раскулачивать…
Плюнул тогда Фома Тимофеевич густым плевком в мерзлую землю, в самую что ни на есть вечную мерзлоту, забрал детишек в охапку, жену на шею, горсть земли — в карман и зашагал широкими просторами обратно в Москву. «Знать, надо так, чтоб я нищим жил! — понял он. — Знать, такая во мне потребность государству…»
И родился Юра Рагожин в полуподвале в Ордынском тупике. Самый уважаемый человек в детстве — участковый капитан Артюхов. Вторая по общественному значению фигура — домоуправ Филиппов, третья фигура зловещая — стерва соседка Нюрка.
Фома Тимофеевич, старенький, в обрезанных валенках на босу ногу, сидел у окна, смотрел на мелькающие за пыльным стеклом ноги прохожих, и вся жизнь казалась ему такой — состоящей из одних мелькающих ног. Без головы, без рук, без смысла.
Хоронили его в 1957 году, во время Международного фестиваля молодежи и студентов. Весело тогда было в Москве, празднично…
А талант, упорство и никомуненужность перешли Юре Рагожину по наследству.
Тушка поджидал нас. Стоял тихий, присмиревший. Мы невольно сравнили его с кораблем пришельцев — никакого сравнения! Сколько в
Тушке благородства, какие чистые линии, гордая осанка, открытость! Нет, может быть, технически птицечеловеки и обогнали нас, но по духовным качествам, по морально-нравственным ценностям отставали на несколько миллионов лет точно! Или…, может быть, ушли вперед на несколько сотен лет?!
Тушка встретил путешественников с распростертыми крыльями. Но радость была недолгой. Командира его любимого, Михалыча, не было!
Поднялись в самолет, собрали кое-что на стол, сели. Всё молча. Губы от горя и возмущения не разжимались. Что делать? Был бы Михалыч, сказал. Пускай неправильно, пускай потом каялся в своей ошибке, но хоть сказал бы, что сейчас делать — не сидеть же сложа руки.
Рагожин… все в нем было перепутано: слабость тела и сила духа, смелость творческого поиска и бытовая трусость (он даже здесь, в Атлантиде, продолжал бояться жены, ему мерещилось, что она может вдруг появиться из-за угла и сказать: «Посмотри на себя! До чего ты докатился!»). Ему бы подпорку в жизни, он бы!.. Ладно, не будем об этом.
Рагожин кое-как, разлепляя рот руками, сжевал сырок плавленый и ушел в свой закуток, достал из чемодана бумажку, стал что-то на ней высчитывать. Я смотрел ему в спину, и горестно было и неловко, словно я смотрел на инвалида. И было мне, дураку сентиментальному, невдомек, что именно сейчас и именно он — Рагожин! — найдет путь к спасению!