Динамит для сеньориты - Паршина Елизавета Александровна (лучшие книги .txt) 📗
Начальник велел собираться в Алкалу. Здание, в котором временно была столовая, выходило фасадом на единственную в Алкале площадь. В середине ее, укрытый щитами и мешками с песком, был чугунный монумент Сервантесу, напротив – отель «Сервантес», где размещались наши советники и штаб истребительной авиации. Наскоро переодевшись, я пошла в столовую. Наверно, раньше здесь был монастырь. Зал выглядит величественным и немного мрачным. Своды теряются в полумраке, огромные узкие окна, глубокие ниши в каменных стенах, пол выложен каменными плитами, как и в большинстве старинных зданий. За длинным деревянным столом собрались все экипажи эскадрилий и сотрудники штаба. Обед прошел оживленно – в этот день обошлось без потерь. Все места заняты, на столе не было лишних приборов, которые обычно ставили для тех, кто не вернулся…
Конечно, обсуждали события дня.
– Почему вы кружили над полем, когда вернулись? Разве вы не поняли, что начштаба запретил посадку? – спросила я Сережу Черных.
– Поняли, – ответил он, смеясь. – Хотели сосчитать, все ли у вас целы…
Сосчитать было нетрудно. Мы все бегали по полю и махали руками, боялись, что ребятам захочется сесть поближе к столовой и они побьются на посадке. Оказалось, что соседний аэродром в Гвадалахаре тоже бомбили и жертв не было. У начальника штаба родилась хорошая мысль: сделать ложный аэродром, чтобы фашисты бомбили его вместо нашего. К осуществлению этой идеи приступили на другой же день. Подходящее место нашли километрах в двадцати от Алкалы. Через неделю аэродром был готов и полностью оборудован по типу посадочных площадок. По краям поставили фанерные самолеты, а зенитную артиллерию изображали бревна. Конечно, все это было соответствующим образом «замаскировано». Мой начальник полетел принимать работу, захватил и меня, чтобы на месте можно было внести поправки. Пока он обсуждал со строителями детали, я забралась в фанерный самолетик – укрыться от ветра. Но и там было холодно. Когда я окончательно замерзла, пришлось вылезать. Поле было пусто. Наша авиетка улетела, про меня просто забыли. До вечера я успела промерзнуть до костей. Того, что фашисты прилетят бомбить именно теперь, можно было не бояться. Сначала они обычно высылали разведчика выяснить, что за объект и чем прикрыт с земли. Но вдруг за мной не приедут и завтра? Впрочем, переводчик так или иначе утром потребуется… Начало темнеть, но никто не появлялся. Я стала не на шутку злиться. От обиды хотелось, чтобы «аэродром» бомбили, пусть бы даже меня ранили, и начальнику попало бы от командующего…
Машина пришла за мной ночью. С этого дня я твердо решила уходить из авиации на фронт. Мне казалось, что мое положение здесь унизительно. Все летчики летают в бой, а я вечно остаюсь на поле, одинокая и ненужная. Конечно, было жалко расставаться с эскадрильей и хорошими товарищами, но расстаться с начальником жалко не было.
Вскоре случилось и еще одно несчастье, которое заставило меня предпринять решительные действия. Случилось это в декабре 1936 года. Рассвет наступил в плотном тумане, на востоке ни проблеска. Едва можно было различить на поле боевые машины. В них сидели только летчики дежурного звена. На командном пункте стало тесно и теплее, чем обычно. Время приближалось к полудню, а туман не рассеивался. В одном из самолетов молодой летчик объяснял испанским паренькам, как приводят в действие пулеметы. Ребята шумели, каждому хотелось прикоснуться к пулемету рукой. На летном поле не видно ни души. Из ангара вышел рабочий с ведром и пучком концов для обтирки фюзеляжей. Он шел не спеша, закончив какую-то работу. По синему ватнику и меховой шапке я узнала нашего русского рабочего, Василия Кабанова. Поравнявшись с самолетом, в котором шумела молодежь, он повернул голову и посмотрел, что там делается. В эту минуту раздалась пулеметная очередь, и Кабанов остановился… Я смотрела, но не понимала, что произошло. Кабанов выронил из рук ведро, наклонился вперед и без звука повалился на землю.
Пока врач добежал до того места, санитарная машина уже стояла подле с открытой дверцей, но носилок не оказалось, и раненого понесли к машине на руках. Врач сказал, что оперировать надо немедленно, из командного пункта вынесли стол и положили на него Кабанова. Обязанности сестры пришлось выполнять мне. Не знаю почему, но на аэродроме сестры не оказалось, а второй врач ассистировал хирургу. Рана была выше колена, широкая, как блюдце, и с рваными краями. Для анестезии ничего под рукой не нашлось, бежать на медпункт времени не было, кровь била из раны струей. Кабанов не кричал и даже не стонал, хотя был в сознании. Когда очищали рану, все тело его было напряжено до предела и временами вздрагивало. Кабанов все порывался взглянуть на свою ногу.
– Не надо, чтобы он смотрел на рану… Держите голову, – просил врач по-испански.
– Что он делает? Что у меня с ногой? Я ее не чувствую… Боль где-то выше…
Голос его был глухим, хрипловатым, но твердым. Врач нервничал и все время с опаской посматривал на раненого. Наверно, боялся, что тот не выдержит и сделает резкое движение. Но Кабанов хорошо владел собой. Лицо его посерело, губы запали внутрь, на висках билась синяя жилка.
– Что он делает?
– Сейчас зашивает, – ответила я наобум, самой было больно смотреть на эту рану. – Потерпи еще немного.
В городском госпитале Кабанова поместили в общую палату, где лежало человек тридцать. Больные встали и, скрипя костылями, стали подходить к его койке. Кабанов лежал на спине с полузакрытыми глазами. После укола боль, наверно, унялась, но его бил озноб. Был уже поздний вечер, а я сидела у койки и не могла уйти. Ведь во всем госпитале никто не говорил по-русски. Принесли чашку горячего кофе, но уговорить Кабанова выпить не удалось. Ему становилось хуже.
Вдруг в дверях послышался какой-то шум, крики и возня. Кто-то требовал, чтобы его впустили, и санитары не смогли его удержать. В палату ворвался какой-то паренек. Он сразу нашел глазами койку Кабанова и, упав на колени, уткнулся лицом в угол матраца. Кабанов заволновался, хотел приподняться и не смог.
– Скажи, пусть встанет, – обратился он ко мне.
Мне удалось поднять только голову парнишки, с коленей он не встал. Лицо его было залито слезами, и глаза полны отчаяния. Он всхлипывал и глотал слезы, потом быстро-быстро заговорил.
– Что он говорит? – спросил Кабанов тихо. Силы его оставляли.
– Просит простить его, он нечаянно.
Это был тот паренек, который случайно нажал на спусковой крючок пулемета.
– Верю, – ответил Кабанов мягко. – Скажи, что не сержусь. Чего уж теперь… Эх, сынок! Что ты со мной сделал? Мне ведь и повоевать-то не пришлось…
Я переводила все слово в слово, понимая, как это важно сейчас для обоих. Присутствующие начали понимать, что произошло. Вся палата пришла в волнение. Один из раненых подошел ко мне и спросил:
– Это ваш муж? – голос его дрогнул, и лицо побледнело от волнения.
– Нет, просто товарищ, это наш рабочий с аэродрома…
– Рабочий?
Видимо, он был чем-то поражен.
– Смотрите! – сказал он всем. – Он даже не упрекает за то, что тот его ранил, он назвал его сыном…
Раненые стояли и растерянно смотрели на осунувшееся лицо Кабанова. Кто-то украдкой всхлипнул. Я попросила раненых разойтись:
– Не надо так… он может подумать, что его состояние безнадежно…
Люди разошлись, и в палате воцарилась тишина. Скоро наркоз перестал действовать, и Кабанов снова заметался на койке. Я попыталась отвлечь внимание раненого от боли, стала расспрашивать его о семье. Кабанов с легкой досадой отмахнулся.
– Глупенькая ты. Эта боль почти нестерпима. Я думаю, что не выживу… Но не хочу умирать, ведь я не убил еще ни одного фашиста! Я ничего не успел сделать…
Поздней ночью пришел начальник штаба. Поговорив немного с Кабановым, он обратился к врачу:
– Каков может быть исход?
– Надо немедленно делать переливание крови, у нас в госпитале это невозможно… Может начаться гангрена…
Конец фразы я не перевела на русский, раненый пытливо прислушивался к ответам врача. Наутро следующего дня к постели Кабанова пришли трое: полковник Федосеев, командующий нашей авиацией в Испании Смушкевич и командующий истребительной авиацией Пумпур. Кабанов встретил их равнодушно, но вежливо. Он еще больше осунулся, пожелтел и затих. Казалось, его перестало интересовать, что с ним будет дальше.