Сочинения великих итальянцев XVI века - Макиавелли Никколо (читать хорошую книгу полностью .TXT, .FB2) 📗
Джусто. Конечно, и я так думаю. Но вот ты сказала «как можно лучше» — удается ли это?
Душа. В стихах весьма у многих, а в прозе лишь у единиц и намного хуже, чем в стихах.
Джусто. Ты меня просто поражаешь: я бы скорей подумал, что у людей лучше получается то, что они делают чаще, а они чаще говорят прозой, чем стихами. Так в чем же причина такого положения?
Душа. Скажу тебе, а ты хорошенько запомни. Красота и изящество нашего языка заключаются не только в словах, но и в способе их переплетения и соединения; а чтобы увидеть, как в зеркале, что будет, если хорошо использовать этот способ, стоит сравнить писания флорентийцев с сочинениями нетосканцев: тогда можно почувствовать — если, разумеется, у человека есть слух — сладость, всегда заключенную в клаузулах у флорентийцев, и жесткость у других. Но порядок и легкость в сплетении слов невозможно удержать и сохранить в стихах, где следят за размером, музыкой и рифмой. Поэтому и выходит, что если люди придут к согласию относительно некоторых частных законов, нефлорентийцы могут достичь одинаковых результатов с флорентийцами скорее в искусстве сочинения стихов, чем прозы.
Джусто. Об этом я вряд ли могу судить, хотя и читал Данте. Но скажу, что сразу узнаю по произношению нефлорентийца, как бы он ни старался хорошо говорить.
Душа. Несомненно. И будь уверен, если ты прислушаешься, то отличишь человека, который родился и вырос в самой Флоренции, от того, кто родился в контадо,[488] поскольку последние обычно сохраняют некую грубость в произношении и избавляются от нее с большим трудом.
Джусто. Ну, это, думаю, не так уж важно, ведь и те, кто из контадо, зовутся флорентийцами и говорят на флорентийском.
Душа. Как это неважно!? Наоборот, между ними существует большая разница, если, конечно, сельский житель не привыкнет к городскому говору.
Джусто. Что ты мне говоришь? Разве Боккаччо не из Чертальдо? А ведь он один из самых знаменитых флорентийских писателей.
Душа. Да, оттуда родом были его предки, и от них весь род получил это имя,[489] сам же он не оттуда. А если ты мне не веришь, прочитай его книгу о реках. Когда он .там пишет об Эльсе, то говорит, что она течет у подножия замка Чертальдо, древней родины его предков, живших там, пока Флоренция не приняла их в число своих граждан.
Джусто. Так, значит, язык, который теперь в таком почете, — это настоящий флорентийский?
Душа. Какие могут быть сомнения? Разве это не доказывает с блеском Лодовико Мартелло[490] в «Ответе», обращенном к Триссино? И знай: тот, кто не родился и не воспитывался во Флоренции, не может изучить этот язык в совершенстве; и поэтому многие, отчаявшись когда-нибудь хорошо говорить и писать на нем, бросились его поносить и позорить. Думаю, с ними произошло то же самое, что и с одним известным ученым нашего времени по отношению к Данте.
Джусто. Что же он сделал?
Душа. Сейчас скажу. Желая быть признанным одним из первых среди пишущих на нашем языке и полагая, что состязается на равных с нашим Петраркой, он прославлял его удивительным образом, поскольку ему казалось, что одновременно он славит самого себя. Но когда он потом заметил — ведь все же в уме ему не откажешь, — что он никоим образом не может приблизиться к Данте, то, побуждаемый завистью, он принялся поносить его что есть мочи.
Джусто. Стало быть, он сделал так, как, говорят, сделали граф делла Мирандола и фра Джироламо: по астрологическим предсказаниям первый из них знал, что должен умереть молодым, а второй — что погибнет от руки правосудия, и они стали себя убеждать, что астрология не права, дурно говорить и писать о ней.[491] Но заметь: насколько я знаю, тот ученый порицает Данте лишь за язык; а этого, может быть, не делал бы ни он, ни другие, если бы обратили внимание, в каком состоянии находился тогда язык. Данте же извлек язык из грязи и этим сделал для него много больше, чем, возможно, сам Петрарка, доведший язык до такого совершенства.
Душа. Это, наверное, справедливо в том, что касается наук: он утверждал, что Данте, только чтобы показать себя ученым также и в науках, написал поэму, которую поистине можно сравнить с большим полем, полным множества сорняков; он говорил и многое другое, еще более нескромное и дерзкое. Но я только удивляюсь: даже если бы это и было правдой, почему он не промолчал из почтения к такому большому человеку.
Джусто. О, если он говорит такое о Данте, я бы сказал, что он слишком самоуверен, не будь он, по твоим словам, большим ученым.
Душа. Ты можешь сказать это смело, ведь он так непочтительно отзывается о Данте, в то время как сам намного ниже Данте, чем ты ниже его. Если, конечно, человеческое совершенство не измеряется благосклонностью судьбы, как многие теперь считают. Но пусть себе; как раз теперь перо в руках человека, который покажет величие и красоту Данте и обнаружит дерзость, невежество и зависть хулителя.
Джусто. Он прекрасно сделает, потому что завистника каждый должен отпугнуть и прогнать, как дикого зверя.
Душа. Ты, Джусто, рассуждаешь, как философ. Зависть более, чем что-либо другое, разрушает человеческое сообщество, и последствия ее тем разрушительнее, чем в более талантливых и выдающихся людях она угнездится. Но солнце уже высоко. Я хочу, чтобы ты встал и пошел по своим делам, а мы побеседуем об этом подробнее в другой раз.
Беседа пятая
Джусто. Это, кажется, звон колоколов Санта Кроче? Да, так и есть. Но вставать еще очень рано. У этих миноритов скверный обычай звонить к заутрене в полночь, как раз когда так сладко спится. Им-то что, они ложатся спать вместе с курами, а для большинства это очень даже неудобно. Так хорошо еще немножко поспать! Правда, время сна все равно что потеряно, больше того, это как если умрешь, — поэтому лучше встану. Но потом что делать? Мне еще долго скучать до восхода солнца; но я мог бы выяснить, хочет ли со мной поговорить моя Душа. Правда, я начинаю подумывать, не сведет ли она меня с ума, если я буду продолжать все это. Тут не до шуток, ведь, полагаю, все сумасшедшие сходят с ума душой, а не телом; то же, пожалуй, и моя душа сделает со мной, если я так ей во всем доверюсь. Вот она принялась утверждать, что можно быть мудрым и ученым, не зная греческого и латыни; а стоит мне сказать такое современным умникам, как меня осмеют, точно простофилю. Я что-то никогда не слышал, будто можно философствовать на вольгаре, дурачиться — дело другое; и никогда не видел никого, кто бы достиг большой славы, не зная латинского языка; поэтому я не хочу слишком уж доверять моей Душе. Но может быть, я ее плохо понял, и будет, стало быть, лучше, если она захочет немного побеседовать со мной, а я смогу задать ей вопросы. Душа моя, моя дорогая Душа, не поговорить ли нам немножко и сегодня утром?
Душа. Пожалуйста, Джусто. Для меня нет большего удовольствия. Ведь, беседуя с тобой, я сосредоточена на самой себе, не занята теми низкими и презренными понятиями, которые большую часть времени забивают тебе голову, и не должна снабжать тебя жизненными силами для изготовления твоих деревянных башмаков и бочонков.
Джусто. Это меня ни капельки не удивляет, ведь и я этим занимаюсь очень даже неохотно; больше того, нет для меня ничего тяжелее, и если бы проклятая необходимость не заставляла меня это делать, я бы палец о палец не ударил.
Душа. А что бы ты хотел? Пребывать постоянно в безделии?
Джусто. Нет. Я тратил бы время на что-нибудь приятное. Работать-то руками мне и трудно, и неприятно.
Душа. А теперь подумай, что это значит для меня, ведь это еще более противно моей природе, чем твоей.
Джусто. Этого я не знаю. Я одно понимаю: когда Адам согрешил, Бог, отчасти желая его наказать, так же, как он прежде назначил женщине рожать в муках, сказал ему: «Будешь есть хлеб в поте лица своего»,[492] — представляя ему труд как тяжелое и самое трудное, что только можно вообразить.
Душа. Так, так, погляди-ка, постепенно ты соглашаешься с моим мнением. А как ты на днях удивился, когда я тебе сказала: труднее сделать пару деревянных башмаков, чем изучить половину сочинений Аристотеля. Так вот где причина, ты сам себе ее открыл: ведь учение для человека естественно, свойственно ему и приближает его к совершенству, а труд — это наказание.