Сочинения великих итальянцев XVI века - Макиавелли Никколо (читать хорошую книгу полностью .TXT, .FB2) 📗
VI
Увиденное место весьма пришлось по душе прекрасным дамам, и каждая его восхвалила, после чего мадонна Берениче, возрастом чуть старшая подруг и потому почитаемая ими за главную, обратилась к Джизмондо с такой речью: — Право жаль, Джизмондо, что мы не бывали здесь в прошедшие дни, мы бы куда лучше, чем в опочивальнях, провели тут время, на которое нас покидают новобрачная и королева. Но раз уж мы оказались здесь, более твоим, чем собственными попечением, то теперь изволь рассадить нас, как тёбе угодно, ибо солнце не дозволяет нам осматривать другие уголки сада, хотя само беспрепятственно в них заглядывает нам на зависть. — На что Джизмондо отвечал: — Мадонна, если вы не против, отдадим должное источнику — мурава подле него приветнее, чем где-либо, и более пестрит цветами, а деревья укроют нас от солнечных лучей, которые, как бы ни старались, бессильны проникнуть сюда и в послеполуденный час. — Что ж, — сказала мадонна Берениче, — коли таков выбор, присядем здесь, и так как мы желаем повиноваться тебе и во всем прочем, то попросим поведать нам, под журчание вод, приглашающее к беседе, и в сени внимающих нам лавров, о том, к чему у тебя более лежит сердце. — Вслед за мадонной Берениче обе ее подруги, вторя ей, стали упрашивать Джизмондо, на что он отвечал с радостным видом: — Не премину воспользоваться привилегией, которую вам угодно было мне даровать. — И после того, как все уселись в кружок, кто близ прекрасного ручейка, кто под тенистыми лаврами по обе стороны от него, он начал так, удобно устроившись и весело глядя в лицо прекрасным дамам:
— Любезные дамы, все мы выслушали, сразу после трапезы и перед тем, как убрали столы, двух девушек и красивую даму, пропевших перед королевой три весьма прихотливые канцоны, две из коих исполнены похвал любви, а третья — жалоб на нее. Но будучи я уверен, что всякий, кто жалуется на любовь и кто ее бранит, не смыслит в природе вещей и в свойствах любви, мне желалось бы поспорить с тем из вас, вернее, из нас, кто, как я знаю, заодно с первой девушкой полагает, что любовь не есть благо; и пусть у меня достанет сил обнаружить перед ним, сколь он вредит себе, разделяя подобное заблуждение. Если вы не воспротивитесь, в чем я уверен, ибо вы не можете мне отказать, не лишив меня дарованной привилегии, то вот вам превосходная и обширная тема для беседы. — И, сказав так, умолк.
VII
Благородные дамы, выслушав это предложение, чуть задумались, а мадонна Берениче мысленно раскаялась в том, что дала Джизмондо чрезмерную свободу; но размыслив, что влюбчивый и резвый юноша в речах обычно воздержан, успокоилась и стала улыбаться вместе с подругами, которые тоже успели догадаться, что разумел Джизмондо: он надеялся развеять жестокую печаль Пероттино и, в него лишь метя, вызывал друзей на спор о любви, ибо тот, как им было известно, никогда не сказал о ней доброго слова. Пероттино, однако, же не отзывался, и прочие тоже не подавали голоса, вследствие чего Джизмондо снова заговорил: — Ничего нет удивительного, милые юные дамы, в том, что вы храните молчание; вы бы, разумеется, старались восхвалить, а не опорочить любовь, не видавши от нее дурного, если бы вас не удерживала стыдливость, всегда похвальная в женщине. Впрочем, каждая из вас и о любви сумела бы высказаться добродетельно. Но удивительно мне, и весьма, что мои друзья, если истина видится им иначе, чем мне, не выскажутся хоть в шутку против любви, чтобы дать нам повод для беседы о столь прекрасном предмете. Тем паче надлежало бы им высказаться, что один из здесь сидящих дурно судит о любви, ничего не видит в ней, кроме зла, и вот безмолвствует. — Тут Пероттино, видя, что нельзя долее отмалчиваться, нарушил долгое молчание и, слегка смущаясь, что было видно по его лицу, молвил: — Догадываюсь, Джизмондо, что ты меня вызываешь на ристание, но я, увы, не лихой арабский скакун. Не лучше ли будет, если ты в чем-либо ином пожелаешь состязаться с дамами, либо с Лавинелло или хоть со мною, и позволишь нам встретиться на поле не столь ухабистом и каменистом. — На что и Джизмондо, и Лавинелло, третий их друг, в два голоса принялись упрашивать Пероттино высказать свое мнение о любви, но тот упорствовал и не соглашался. Видя такое дело, мадонна Берениче и ее подруги тоже стали убеждать Пероттино, ради общего удовольствия и ради дам, начать диспут о том, о чем им было желательно послушать; и, по очереди осаждая его нежными речами, вынудили наконец сдаться с такими словами: — Сегодня мне равно немило что молчать, что говорить, но молчать мне не пристало, а говорить нет охоты. Посему да победит смирение, с каковым мне надлежит повиноваться дамам, но отнюдь не тебе, Джизмондо; и право, было бы более к твоей чести, если бы ты избрал другую тему для беседы, такую, какая утешила бы и дам, и меня, и тебя самого, вместо того, чтобы, к стыду своему, всех нас удручать. Ведь ни вы не услышите ничего такого, что приятно услышать, ни я не скажу ничего веселого, да и Джизмондо не обретет того, что ищет. Ему мнится, что моя речь доставит ему удобный случай высказать свое мнение, тогда как на деле она отнимет у него возможность не только сказать что-либо путное, но и попросту открыть рот. Ибо когда из моих слов он узнает, в какое заблуждение впал не я, как ему кажется, а он, то ежели в нем еще брезжит совесть, он не станет вооружаться против истины. А если все-таки дерзнет, то поневоле скоро отступится, ибо ему не за что будет ухватиться. — Вооруженный или безоружный, — отвечал Джизмондо, — но я с тобой нынче переведаюсь, Пероттино. Чересчур ты самонадеян, если полагаешь, что мне не за что будет ухватиться, ведь за что ни возьмись, все послужит мне против тебя оружием. Но покуда вооружись сам, ибо я не признаю себя победителем, если ты не выступишь против меня во всеоружии.
Дамы посмеялись словам обоих рыцарей, изготовляющихся к бою, но тут Лиза — так мне угодно назвать одну из подруг, — предположив, что молчавший Лавинелло не прочь уклониться от диспута, с улыбкой молвила: — Лавинелло, как не совестно тебе стоять руки в боки, когда твои товарищи выступают на бой; надобно и тебе выйти на поле брани. — На что юноша весело ответствовал: — Вовсе напротив, Лиза, мне не пристало вмешиваться в сражение. Ведь если друзья вступают в единоборство, то бесчестно, встав на сторону одного, вынуждать другого в одиночку сразиться с двумя противниками. — Негодное это оправдание, Лавинелло, — чуть не хором воскликнули дамы, но затем две из них уступили слово Лизе, продолжившей: — Коли не хочешь браться за оружие, так и скажи, не прикрываясь такими доводами. Подобные стычки не того рода, чтобы держаться правила не нападать двоим на одного; в сражениях вроде нынешнего никто не гибнет, так что смело выходи и принимай чью угодно сторону. — Лиза, Лиза, как ты пристрастна, — отвечал Лавинелло и в шутку погрозил ей пальцем. После чего, обратившись к ее подругам, продолжил: — Я было притаился, полагая, что вы так поглощены схваткой, что позабудете обо мне и не принудите в ней участвовать. Но раз Лизе не угодно, чтобы я мирно сидел в сторонке, то постараюсь хотя бы не дать повода моим друзьям жаловаться; пусть они сначала сразятся один на один, а когда утомятся, то я, по обычаю хороших фехтовальщиков, оставляющих за собой последний удар, не премину поднять брошенное оружие и удовлетворить ваше пожелание.
После такого ответа, всеми одобренного, последовало молчание, но наконец Пероттино, точно выйдя из глубокой думы, прервал его и, поворотившись лицом к дамам, начал: — Итак, пусть Джизмондо получает, что заработал, и не взыщет, ежели, разрушив плотину, встретит напор воды больший, чем ему желательно. Да и вам на долю выпадет отнюдь не то, что он посулил. Хоть я и не надеюсь в должной мере изобличить любовь как пагубу рода человеческого, как всеобщий срам людской, оттого что ни мне, слабому одиночке, ни прочим живущим на свете, ни даже самым ловким и речистым не под силу достаточно сказать о любви, но все же я уверен, что и того немногого, что я скажу, — а мне есть что сказать, с лихвой хватит для того, чтобы сразить Джизмондо, которому истина видится не такой, какова она есть на деле. Вам же, покуда вы молоды, в будущем пригодятся сведения хотя бы о некоторых свойствах злобного и дикого зверя, называемого любовью. — Проговорив это, он смолк, а затем, чуть умерив голос, начал так: — Амур, доблестные дамы, родился не от Венеры, как выдумывают поэты, которые даже в самом этом измышлении спорят друг с другом, приписывая его разным богиням, — точно у одного сына может быть множество матерей. Не родился он и от Марса5, или Меркурия, или Вулкана, или другого какого бога, но лишь от чрезмерной похоти, сочетавшейся с ленивым досугом — родителей низкого и недостойного звания. Явился он, стало быть, на свет от нечестия и порока, угнездившихся в нас, а повитухой ему была наша душа, что, приняв его, тотчас запеленала в легчайшие надежды, после чего дала в пищу пустые и глупые мысли — млеко, текшее тем изобильнее, чем больше поглощал его алчный и ненасытный младенец. А взрастал он весьма скоро и в недолгом времени выпростался из пеленок. Новорожденный, он умилял и забавлял своих кормилиц, радостно над ним хлопотавших, но с каждым днем меняясь и преображаясь все более, сделался наконец вовсе другим, так что вскорости приобрел иное обличье и принял новый вид, явившись уже не таким, каким виделся поначалу. Но каков бы он ни был наружно, деяния его никогда не доставляли людям ничего, кроме лютой горечи[294]; от лютости этой, полагаю, и пошло слово «любовь», кто бы первый его ни сказал, показывающее, что любви должно избегать, по самому звучанию слова догадываясь, какова она по природе. Поистине, кто отдается любви, получает в награду за все тяготы лишь лютую горечь и не имеет иной платы, иной корысти, кроме скорби, ибо такова монета, которой расплачивается Амур со своими подданными, а у него их без счета, и за ним всегда толпятся казначеи, разбрасывающие эту монету широко, не скупясь, и с особой щедростью награждающие тех, кто всего себя и свою свободу приносит в дар вкрадчивому властелину. Нечего, стало быть, сокрушаться людям, что вместе с любовью им достается хлебнуть лютой горечи, день напролет терзающей их жесточайшей болью, ибо таково действие горечи, и иным оно быть не может; сокрушаться же, и по справедливости, можно и должно по тому поводу, что они самих себя отдали во власть Амуру. Ибо в любви всегда заключена лютая горечь, да и ничто другое, кроме любви, не доставляет людям горечи и страданий.