Античная мифология. Энциклопедия - Королев Кирилл Михайлович (читаем книги онлайн без регистрации .TXT) 📗
Эта чрезмерная участливость, доходящая до сентиментализма и вместе с тем низводящая богиню с ее пьедестала на общий со всеми уровень, это усиление любви в ущерб благоговению — характерно именно для той эпохи, которая, будучи подготовлена развитием греческого искусства и греческой религиозности в IV в., пришла к сознанию самой себя после Александра Великого. В этом отношении сопоставление обоих переведенных отрывков очень поучительно: оно наглядно нам показывает разницу между религиозным чувством древнего эллинства и религиозным чувством эллинизма.
Античный комментатор гимна, на которого мы сослались выше, очень немногословен, и было бы слишком поспешно — из его слов, что Птолемей Второй ввел обряд шествия с кошницей, — выводить заключение, что он же перенес в свою столицу и весь элевсинский культ; это перенесение, которому Элевсин Александрийский обязан своим именем, могло состояться и раньше, при Птолемее I Сотере.
Как бы то ни было, отметим это наличие мистического культа Деметры и Коры у самого порога греческого царства, возникшего в стране древних фараонов.
Обращая свои взоры на восток, мы находим, можно сказать без преувеличения, всю эллинскую Малую Азию освященной элевсинским культом, особенно ее ионийскую часть. Правда, наши сведения тут более отрывочны, чем где-либо; часто они ограничиваются изображением на монете или упоминанием какой-нибудь улики в надписи. Не всегда мы даже можем утверждать с уверенностью, что культ обеих богинь носил мистический характер. Сама наличность легенды о похищении Коры его не доказывает; но если, например, в Кизике на Пропонтиде эта Кора почитается под именем Спасительницы, так же как и в Элевсине и в некоторых других мистических центрах, то мы вправе думать о милостивой спасительнице душ умерших из тьмы поддонного царства. В Смирне, в Эфесе, в Микале прямо упоминается мистический или элевсинский культ; то же можно предположить и для ряда других мест. Особую важность имеют тут два: Кизик и Пергам. Следует подчеркнуть мистический характер культа в раскопанном пергамском храме с его Девичьей криницей и ступенями для смотрения священной драмы. Местные традиции связывают эти малоазийские колонии с Афинами как с общепризнанной метрополией; филиали элевсинских мистерий были лишь религиозным показателем этой связи. Итак, мы видим, что старинная богиня таинств прочно укрепилась в сознании греческой Анатолии; это подготовило ее слияние с могучей туземной богиней и, как следствие этого слияния, — одну из самых влиятельных и живучих отраслей религии эллинизма.
Представим себе, что давала элевсинская религия таинств религиозному сознанию греков на пороге эллинизма — именно на пороге эллинизма и, стало быть, в отличие от того, что она же ему давала в эпоху Перикла.
Тогда она была лишь одной из нескольких форм мистического общения с божеством — пусть чистой, пусть влиятельной, но все же лишь одной, и посвященный, доверивший участь своей души иерофанту-Эвмолпиду, даже независимо от всякого конфессионализма, не мог питать полной уверенности, что он не обеспечил бы ее лучше, поступив в какой-нибудь другой мистический кружок. Теперь различия были сглажены. Великие богини не одни встречали паломника на своем светозарном лугу. Он видел рядом с ними Гермеса с его агнцем на плечах, доброго пастыря, возвращающего стаду его отбившегося и заблудшего члена; там же и Диониса — властителя шумных оргий, ведущего верующих по своему пути к той же цели; там же и загадочных великих богов из Самофракии, уже и здесь спасающих пловца от гнева моря в ожидании того дня, когда они спасут его от еще более грозных сил подземного мрака; там же и Аполлона, всеведущего руководителя его земной жизни; там же и других богов, которым его с детства научили молиться. Получалась утешительная соборность божественных сил, растворение каждой отдельной единицы не в одной всеобъемлющей — этого еще не требовалось, — а в объединенном сообществе.
Посвящение оставалось сакральным условием обещанного блаженства, но вторым была нравственная жизнь. В принципе, тут ничего нового не было; ту же двойственность мы могли установить уже для V в. Но, принимая во внимание общее настроение эпохи, мы не ошибемся, предполагая, что центр тяжести чем далее, тем более перемещался с сакрального условия на нравственное. Уже четвертый век был эпохой усиленной этической пропаганды — платонизма в верхах, кинизма — в низах; третий прибавил к ним и стоицизм, крепче чем какое-либо другое направление связавший религиозный и нравственный идеалы.
Угодно убедиться, как глубоко было влияние этих духовных сил? На Родосе, в Линде находился важный для той местности храм Афины; недалеко от него некто Селевк — пусть он сам нам расскажет о себе:
Был ли этот герой или демон Шептун (?????????) назван так потому, что шепотом внушал верующим свои наставления, или потому, что полагалось шепотом поверять ему свои просьбы, или по обеим причинам — во всяком случае, читатель согласится с тем, что этот непрошеный посредник, за драхму обещающий паломникам протекцию у своей госпожи, никакого доверия не заслуживает. В самом деле, не знаменательно ли, что даже он не довольствуется своей драхмой, а требует от жертвователей еще «безукоризненной совести»? После этого образчика нас уже не удивит «священный закон», относящийся к тому же Линду и, быть может, даже к той же Афине: «…должно следовать во святилище благочестиво, прежде всего и главным образом соблюдая свои руки и свою душу чистыми и здравыми и ничего грешного за собою не сознавая».
Мы отвлеклись, однако, от непосредственной характеристики религии таинств, стараясь путем аналогии заполнить пробелы традиции о ней; возвращаясь к теме, подчеркнем еще раз ту повышенную участливость, которой эллинистическая религия отличается от своей предшественницы. Спешу прибавить, что и эта разница, подобно предыдущей, лишь количественная: само создание трогательного мифа о горе и скитаниях Деметры, а равно и обряд симпатического поста, доказывает, что посвященные уже и тогда роднились душой со своей богиней, переживая ее горе и радость. Но в силе все-таки разница есть. Раньше взоры горюющей богини, полные неисповедимых чар, скользили поверх ее робких поклонников и, не давая и не требуя взаимности, терялись в недоступной дали; теперь они спускаются к человеку, отвечая лаской на ласку.
Происходило ли это усиление нравственного элемента и углубление участливости самопроизвольно или сознательно, благодаря учению призванных реформаторов? Вероятно, одно содействовало другому. Во всяком случае, второй путь тоже не был исключен. Конечно, при скудости наших сведений было бы легкомысленно утверждать, что апостолы элевсинских богинь, вроде вышеупомянутого Мефапа, появились лишь на пороге эллинизма; более чем вероятно, что уже передача культа в Аргос, Феней, Кизик, Эфес, да и само его слияние с Афинами состоялось при содействии сведущих жрецов из рода Эвмолпидов, а позднее, и Кериков, и Ликомидов. Вероятно даже, что эти апостолы — так их принято называть — видели свою главную задачу в том, чтобы перенести на новое место сакральный устав культа, согласно древнему откровению Деметры, предоставляя утвержденным центральной инстанцией в Элевсине толкователям (эксегетам) и местным поэтам, вроде Каллимаха, вложить в этот внешний устав живую современную душу. Мы можем здесь только указать на пробелы нашего знания и на возможные пути их заполнения.
И наконец, позволительно будет сослаться на правильную мысль Шиллера, что сообщество всех усиливает веру. Мы видели, что вера в загробное возмездие у среднего афинянина эпохи Перикла была далека от полной уверенности: с одной стороны, различие культов в расщепленной Элладе, с другой стороны, и софистическое движение V в. не давало ей возникнуть в сознании мыслящего человека. Теперь софистическая буря улеглась, скептицизм остался уделом немногих, наиболее влиятельные философские школы признали религию, а в то же время росло и росло число посвященных и в самом Элевсине, и в его многочисленных подворьях, причем другие мистические культы не прекословили его учению, а напротив, шли ему навстречу. Неудивительно, что сообразно со всем этим росла и уверенность в том, что было лишь возможностью или, в лучшем случае, вероятностью для дедов. «Кто знает, не смерть ли наша жизнь, и не жизнью ли называется там внизу наша смерть?» — спрашивал Еврипид. Теперь это знали, и чем дальше, тем прочнее: