Подвиг богопознания. Письма с Афона (к Д. Бальфуру) - Сахаров Софроний (книги без регистрации бесплатно полностью сокращений txt) 📗
Афон, 10 (23) сентября 1936 г.[334]
Возлюбленный о Господе глубокочтимый отец Димитрий!
Благословите.
Ваши письма ко мне после Вашего отъезда с Афона сделали Вас близким мне по — новому, я бы сказал, что теперь в Вашем лице я обрел себе нового брата, в каком — то отношении более дорогого, чем тот, которого я видел в Вас раньше. Письма Ваши стали носить характер черно — иноческий[335]. Является ли это новою нотою в Вашем устроении или Вы только теперь обнаружили несколько свое настоящее лицо, что раньше скрывали, причем обнаружение это вызвано Вашим желанием ободрить меня в моем бедственном положении?
Вспоминаю, как Вы четыре года тому назад писали из Литвы, полный недоумения, как это можно держать ум во аде… ведь это воображение… что недопустимо при молитве… а теперь Вы так просто и ясно поняли это и выразили в письме к старцу отцу Силуану. Теперь Вы для меня служите опорою вследствие более полного взаимного понимания; и то, о чем я раньше не решался говорить, дабы не соблазнить или не напугать, теперь стало в центре Вашего внимания. Все — таки нас так мало («малое стадо»[336]), что каждый отдельный человек, готовый пойти по этому скорбному и тесному пути, является большою нравственною поддержкою для изнемогающих и малодушных подобно мне.
Вы не представляете себе, быть может, как мне дороги Ваши призывы терпеть и мужаться. Я действительно изнемог. Я, несмотря на то, что не имел «иллюзий… о легкости духовных достижений», все же встретил трудности, превосходящие все мои предположения, и убедился в своем ничтожестве, размеры которого от меня раньше были сокрыты.
Я сознаю величие монашеского пути, а осознание своей ничтожности, обнаружившейся довольно скоро на этом пути, породило во мне сомнение в правильности избрания мною его. Могу сказать, что я своего призвания не нашел, не понял, не услышал. Однако я сознаю совершенную невозможность для меня идти иным путем, найти иную форму служения Богу и ближнему. «Ты влек меня, Господи, и я увлечен, Ты сильнее меня и превозмог»[337]. Таким отрицательным образом решается вопрос обо мне. Я не хотел, потому что сознавал трудность, и вместе увлекался. Я упорно противился Богу, но Он нашел способ принудить меня. И теперь мне непосильно тяжело; я положительно раздавлен. Причина болезни внутри, поэтому невозможно облегчить мое состояние изменением моего внешнего положения и условий. Так снова отрицательным образом решается вопрос и о месте моего пребывания.
Вчера уехал от нас игумен отец Иоанн (Шаховской). Жалею, что он не остался у нас на больший срок, не дал нам насладиться его обществом. Это человек какой — то особой чистоты, как ангел; благодать Божия очевидно почивает на нем. Он как-то по — детски открыто любит Бога, и потому беседа с ним доставляет глубокое наслаждение, исцеляюще действует на душу. Я готов писать о нем много; я хотел бы почаще иметь общение с ним, хотя бы только видеть его. И при всем том, как ни парадоксальным покажется Вам это, он убедил меня в превосходстве «черного иночества» своим сдержанным отношением к нему. Он находит возможным заменить существовавшие до сих пор монастыри трудовыми братскими артелями, видимо, отдавая преимущество трудовой, но, конечно, соединенной с молитвой и целомудрием жизни среди мира. Служение ближним и проч.
Все, что он говорил, само по себе, конечно, хорошо и похвально, но для меня было неожиданностью встретить в нем непонимание и недооценку идеалов черного иночества. С печалью думал я, что если и такие избранники, как отец Иоанн, не вполне понимают смысл черного монашества, то что же ждать от других.
Я думал: неужели Господь отымет от человечества эту, по выражению преподобного Феодора Студита, третью благодать[338] (первая — крещение, вторая — покаяние, третья — монашество)? Неужели действительно пришел срок, когда величайшая, поистине неземная культура будет отвергнута человечеством?
Посещение отца Иоанна еще и в том отношении было для меня полезно, что теперь мне особенно дорого стало монашество (монашество, а не целибат, возможный и среди мира).
Я не монах, а мечтатель о монашестве[339]. Монашество я понимаю как особую форму любви. Любовь возможна различных видов. Иногда она радует и делает жизнь среди людей приятной и плодотворной. Но возможна и такая форма любви, которая мучит и тяготит и делает жизнь нестерпимо тяжелой, доколе она не достигнет своего последнего желания, пути к достижению которого избирает она необычные.
Жизнь, надо полагать, всякого человека настолько сложна, что даже при самом сосредоточенном внимании человек не в состоянии понять совершающихся в нем процессов, а быть может, что и самая эта сосредоточенность на себе приводит к еще большему недоумению, к более глубокому чувству тайны жизни. Наблюдения и опыт показывают, что страдания являются почвой, на которой только и может произрасти большая любовь. Впрочем, это сопряжено с опасностями и возможностью извращений.
Различны призвания, различны и пути. Вот одна из возможностей: неудовлетворенность данной действительностью и искание иной жизни, подлинной, вечной. Посещение благодати, которая с великой силой восхищает человека в иной мир, Божественный, в неизреченном свете показывает ему, дает приобщиться вечности. Затем уже с измененным сознанием, как познавший закон вечной Божественной жизни — а именно любви к Богу и ближнему, — человек оставляется на подвиг в этом мире. Все силы сосредоточиваются на сообразовании внутренней жизни сердца с познанным законом, и тут начинается крестный путь. Свет виденный отошел, уязвив сердце и оставшись в уме лишь в форме отвлеченного познания о законах вечной жизни. Просвещенный таким образом ум начинает созерцать великую трагедию падения человека, и созерцается нами эта трагедия в нашем же сердце. Оказывается, что оно полно совершенно противных чувств и расположений.
Нет такого зла в мире, которого не находилось бы в нашем сердце, и это иногда в страшных размерах. Видеть это в себе, конечно, не доставляет радости. Сознавать себя заживо во аде — о, как скорбно. По мере роста сознания болезни растет и жажда спастись.
Сознание же, что судьба братий моих подобна моей, рождает в сердце сострадание к ним и понуждает молиться не о себе только, но о всех. Господи, помилуй нас, то есть всех нас, людей, без исключения.
И скажу Вам странную вещь, которая, быть может, покажется Вам извращением. Забота «о всех» делает неудобным служение отдельным лицам и заставляет как бы удаляться от них. Получается какое — то увлечение чем — то абстрактным. Впрочем, думаю, «все» не есть абстракция. Преобладающим, однако, количественно содержанием жизни души являются недоумение и ожидание. Положительно ничего не понимаешь, ничего не можешь. Кругом мрак. Нет того света, который был вначале, и только мучительное ожидание, когда же этот мрак преложится и станет светом. Господи, когда же… доколе?
Другое побуждение к монашеству — желание постоянной молитвы. Любовь к молитве привела большинство в монастырь. Под величайшей же культурой я разумел умное делание. Сущность умного делания: Господь сказал, что в сердце рождаются, из сердца исходят помышления… Желание соблюдать заповеди Господни заставляет все внимание сосредоточить на сердце. Ум безвидный безмолвно внимает сердцу… Вся тайна в этих немногих словах.
Можно по этому поводу много философствовать о том, что Бог созерцается чистым умом, что доколе не совлечется человек умом всего тварного, не может зреть Бога и прочее многое. Характерным для нашего православного «мистицизма» является сосредоточение всех сил на соблюдении нравственных евангельских заповедей, и именно чрез погружение в мир нравственный — духовный достигается совлечение мира естественного. Подобное совлечение доходит до полной потери чувства не только окружающей нас вещественности, но и самого тела нашего, как сказано: «Не знаю, в теле или вне тела»[340]. Причем это происходит так тихо, нежно (не знаю, как и выразить), что человек совершенно и не замечает, как это происходит, а лишь после молитвы «открывает», «догадывается», что произошло с ним.