«Враги ли мы с греками?». По произведениям Константина Леонтьева - Сборник "Викиликс" (читать книгу онлайн бесплатно без .txt) 📗
Вместо «организованного разнообразия» больше и больше распространяется «разложение в однообразие». Все европейские государства испортили у себя более или менее в частностях ту государственную форму, которая выработалась у них в период цветущей сложности [15].
Начало «организованной сложности» или «единства в многообразии» в России начинается «в XVII веке, во время Петра I»:
«До Петра было больше единообразия в социальной, бытовой картине нашей, больше сходства в частях; с Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов. Петр, как известно, утвердил еще более и крепостничество. Дворянство наше, поставленное между активным влиянием Царизма и пассивным влиянием подвластных крестьянских миров (ассоциаций), начало расти умом и властью, несмотря на подчинение Царизму.
Осталось только явиться Екатерине II, чтобы обнаружились и досуг, и вкус, и умственное творчество, и более идеальные чувства в общественной жизни. Деспотизм Петра был прогрессивный и аристократический в смысле вышеизложенного расслоения общества. Либерализм Екатерины имел решительно тот же характер. Она вела Россию к цвету, к творчеству и росту. Она усиливала неравенство…
Расслояющие мероприятия Петра и Екатерины охватили всю жизнь огромного государства железной сетью систематической дисциплины; дисциплина эта, приучавшая одних ко власти, а других к повиновению, способствовала развитию во всех слоях и подразделениях общества характеров сильных, страстных и выдержанных, сложных и цельных, тонких и мужественно-грубых» [16].
Искусственная система неравенства, сопрягаясь с незыблемыми византийскими нашими основами в религии, в государстве, в семейном быту сделали Россию «той «исполинскою державой, которой мы сыны». Только после этого «искусство и мысль стали у нас возможны» [17].
«Неужели, — размышляет Леонтьев, — не назвать своего рода прогрессом такие условия русской жизни, при которых возможна стала преемственность Державина, Карамзина, Жуковского и Пушкина? Мыслью своей (не европейской) мы, правда, были очень бедны и тогда, весьма небогаты и теперь, несмотря на многоречие печати; но, по крайней мере, явилось свое искусство… а искусство у народа это именно то, что переживает в вечной славе его самого… Для того, кто не считает блаженство и абсолютную правду назначением человечества на земле, нет ничего ужасного в мысли, что миллионы русских людей должны были прожить целые века под давлением трех атмосфер — чиновничьей, помещичьей и церковной, хотя бы для того, чтобы Пушкин мог написать Онегина и Годунова, чтобы построился Кремль и его соборы, чтобы Суворов и Кутузов могли одержать свои национальные победы…» [18]
Все реформы Петра I были европейскими и антинациональными (с точки зрения национализма культурного, обособляющего «от Запада в отношении духа цивилизации» [19], а не государственного, политического национализма). Единственная из реформ — расслоение общества — благодаря тому, что поставлена была «совершенно по-русски» [20], принесла успех. Прочие же реформы, по мере усвоения их русской интеллигенцией в первую очередь и отступления от наших византийских начал, ослабили русско-византийскую культуру, после чего уже последовало и разрушение государства.
С конца XVIII века в Европе является «новая религия», которая проповедует всеобщее равенство и свободу, ради удобства и счастья здесь, на земле, ради всеобщего блаженства, которое отныне должно составлять конечную цель государства.
Идея новой религии прямо противоположна византизму, который «отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов» и «есть сильнейшая антитеза идее земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства» [21].
Согласно новой прогрессивной идее, для земного счастья необходимо как можно больше освободиться от уз, накладываемых религией, государством, обществом, семьей, все должны сделаться равноправными.
Все то разнообразие государственного дерева, которое созидалось веками и благодаря которому достигался его расцвет и могущество, должно быть смешано, разрушено, уравнено, обезличено. Человек должен стать чем-то средним, безвредным и трудолюбивым, но безбожным и безличным, «немного стоиком и немного эпикурейцем» [22].
Такому человеку Леонтьев дал имя средний европеец, средний человек. Он лишен всякой творческой силы и никакой культуры миру дать уже не может, кроме серой однообразной прозы, скучного безнравственного фильма, однообразных громад жилых корпусов с однообразным бытом в них проживающих людей с однородным образованием и воспитанием; кроме химического удобрения, ядерного оружия, противозачаточного средства и всего прочего, что нам теперь хорошо известно.
Стремление обратить человека в «среднего европейца» Леонтьев называет революцией и всеобщей ассимиляцией:
«Такой революции служат не одни мятежи, цареубийства и восстания, но и самые законные демократические реформы, и всемирные выставки, и однообразие обучения, и однородные вкусы и моды, и равнодушие в деле религии, и даже все изобретения ускоренного обращения» [23].
Таковы политические убеждения Леонтьева как православного мыслителя.
Таким образом закончилось политическое воспитание Леонтьева. Главным политическим врагом его отныне становятся прогрессивные, западные идеи или кратко, как он выражался, «Европа», погубившая «у себя все великое, изящное и святое», которое она и «у нас, несчастных», уничтожает своим «заразительным дыханием» [24]. Художественное же воспитание Леонтьева завершилось на том, что все произведения его теперь пронизаны церковным мировоззрением.
До обращения на Афоне Леонтьев в своей консульской деятельности часто поддерживал болгар как близких по крови славян. После того как Леонтьев обратился, на национальный, племенной вопрос он стал смотреть совсем по-другому. Достоинством племени он считает не собственно национальные признаки, но идею, присущую этому племени, которая существует как отвлеченное понятие, но в то же время как реально воплощенная в жизни и быте этого племени, «живая сила» [25]. Само племя он сравнивает с телом человека, а идею — с духом, поэтому и на племя, которое не имеет своей идеи, смотрит, как на ничего не значащее. «Что такое племя без идеи, по мере сил строго проводимой в жизнь? Что такое славянство без Православия? Плоть без духа! Груда неорганическая — без плана и цемента… легко дробимая тяжким молотом истории» [26].
Прибыв в Константинополь после Афона, Леонтьев уже более детально ознакомился с греко-болгарским вопросом. Узнав роль многих «тайных пружин», понял, «что болгары не только отложились своевольно от Патриарха, чего не сделали в свое время ни Россия, ни Сербия, ни Румыния, но преднамеренно искали раскола, преднамеренно всячески затрудняли мирный исход, чтобы произвести больше политических захватов» [27].
По внешности весь спор между обеими сторонами, греками и болгарами, был «в границах» «национального влияния»: грекам давно хотелось «погречить» болгар Фракии и Македонии, где проживало больше болгар, чем греков. Болгары, в то время подданные турок, — народ хитрый, искусный, упорный, терпеливый, — уже начали формироваться как «политическая народность» и заботились лишь о том, чтобы выделиться «какими бы то ни было путями из других, более выросших соседних наций». При этом они сами иногда сознавались, что им «всего выгоднее быть заодно с турками» [28].