Евангельская история. Книга I - Протоиерей (Матвеевский) Павел Алексеевич (бесплатные книги онлайн без регистрации TXT) 📗
а) Божества востока, перешедшие в Грецию, сделались из символических представлений сил и явлений природы поэтическими созданиями, которым творческое воображение придало, так сказать, плоть и кровь, а резец художника – изящный внешний образ. Появились мифы о происхождении богов и действиях их, целые космогонии и феогонии, объяснявшие и развивавшие понятия о богах, которыми грек населил гору Олимп. Но олимпийские боги, окруженные туманом мифов, то неприступные в своем покое, то действующие между людьми по-человечески, были весьма подобны людям по виду, желаниям, склонностям, занятиям, даже по месту происхождения, потому что общим отечеством богов и людей была земля. Они, по сказаниям мифов, отличались от смертных только бессмертием тела, властью над природою, сильнейшими страстями. Это были, по изображению Гомера, те же греки с греческими совершенствами и пороками, а поэтому никак не могли служить примером семейных и домашних добродетелей и вообще чистой и безупречной нравственности. Многие мифы и обряды еллинского язычества были до такой степени безнравственны, что сами греческие мудрецы признавали вред, причиняемый ими общественной нравственности, и измышляли средства устранить соблазн. Платон совершенно изгонял из своего государства составителей мифов – поэтов, а Аристотель советовал не допускать к соблазнительным обрядам, по крайней мере, юношество.
Если впоследствии были сделаны греками попытки придать мифам более благопристойный вид посредством аллегорического изъяснения, то, как замечает святитель Григорий Богослов, умозрительная часть их любомудрия «так далека от предполагаемых ими целей, что скорее все прочее можно связать между собою, скорее можно соединить разделенное самым большим пространством, чем сочетать и привести в согласие их вымыслы, или подумать, чтобы смысл басен и оболочка их были делом одного и того же учителя. Что же сказать, продолжает святой Отец, о нравственной части их любомудрия? Откуда и с чего начать им, и какие употребить побуждения, чтобы научить слушателей добродетели и посредством своихувещаний сделать их лучшими». Удовлетворяя эстетическому вкусу грека смелою игрою воображения и изящным стихотворным изложением, мифы не давали ему никаких нравственных правил для жизни, – они были слишком далеки по своему смыслу от того учения, победившего всю еллинскую мудрость (1 Кор. 1, 22–28), «по которому, по словам того же святого Отца, каждый должен измерять любовь к другим любовию к себе и желать ближним того же, чего самому себе, – по которому поставляется в вину не только делать зло, но и замышлять, и наказывается пожелание, как и самое дело, – по которому должно столько заботиться о целомудрии, чтобы воздерживать и око, и не только руки не допускать до убийства, но и самый грех уцеломудривать, – по которому нарушить клятву или ложно клясться так страшно и нестерпимо, что и самая клятва воспрещена!.. Где им, – восклицает святой Отец, – достигнуть в меру нашей добродетели и нашего учения, когда у нас и то считается злом, если не преуспеваем в добре, не делаемся беспрестанно из ветхих новыми».
Правда, история сохранила и передала потомству память о многих доблестях древних греков, но пока отечество их было независимо и пользовалось политической самостоятельностью, источниками этих гражданских и военных доблестей были любовь к отечеству, сознание гражданского долга, чувство народной чести. С покорением Греции римлянами эти источники патриотизма мало-помалу иссякли – и тогда-то греки почувствовали всю пустоту своей веры и впали в глубокое нравственное расслабление, из которого боги Олимпа уже не могли восстановить их.
Но еще задолго до конца своей независимости греки сознавали неудовлетворительность своей веры. С тех пор, как они сделались менее наивны и более рассудительны, им трудно было удовлетворяться верованиями первых лет. Мифы, принимаемые прежде со слепым доверием, стали казаться легкомысленными рассказами, которыми иные пользовались во вред народной вере. С целью прикрыть пустоту и бессодержательность своей веры греки измыслили так называемые мистерии, при помощи которых пытались в соблазнительных баснях о происхождении и действиях богов найти какую-либо замечательную сторону, имевшую соотношение с нравственностью. Но как они ни углублялись в основание своих мифов, не могли углубиться далее той почвы, на которой эти мифы возникли, т. е. должны были признать, что в мифах сокрыто учение о природе и силах ее, олицетворенных пылким воображением поэтов. Так, Цицерон, разобрав элевсинские и самофракийские мистерии, прямо высказал, что «в них дело идет скорее о природе вещей, чем о природе богов». Допущение к мистериям только лиц избранных, таинственность, окружавшая совершение их, на первое время могли доставить им некоторое уважение со стороны непосвященных, но посвященным, при большем знакомстве с обрядами их, видна была вся внутренняя несостоятельность их, выражавшаяся даже в крайне небрежном совершении; при этом нельзя было и думать о благодетельном влиянии мистерий на общественную жизнь, расшатанную лжеверием и пороками. С утратою таинственности мистерии потеряли и то малое значение, какое имели, и скоро были совсем забыты. Неверие и суеверие – две крайности, легко переходящие одна в другую, – овладели умами: между людьми образованными некоторые сделались окончательно неверующими, иные же нерешительно колебались между неверием и равнодушием, остальные, т. е. большинство, или по робости не осмеливались отказаться от своих прежних верований, или смотрели на веру как на такую силу, без которой государству трудно обойтись, или, наконец, по привычке желали остаться верными обычаям и мнениям, унаследованным от предков. Такому безверию вполне соответствовал крайний упадок нравственности. «У греков, – говорил о своих соотечественниках историк Полибий, – если вы доверите один талант тем, кто заведует общественными суммами, то берите вы хоть десять поручительств, столько же обещаний и вдвое больше свидетелей, вы все-таки не заставите их возвратить вам ваш вклад». Таким образом, до своего падения Греция прошла все степени сомнения и неверия и разом, можно сказать, закончила свое политическое и нравственное существование. Вместе с распространением греческого языка, греческой литературы и самих греков в римских областях, и особенно в Риме, переселилось туда и греческое неверие и своим сильным содействием ускорило падение римского язычества.
При высокой образованности, которою Древняя Греция отличалась между всеми тогдашними народами, неудивительно, что в ней было немало мужей, не довольствовавшихся поверхностными мифами народной веры или темными и пустыми мистериями избранного общества и старавшихся достигнуть самостоятельного, более согласного с истиною понятия о божестве и отношении его к миру. Этим людям обязана своим происхождением философия – порождение греческого гения. Она взялась за разрешение важнейших вопросов мыслящего духа, рассуждала о божестве, мире и человеке, о их взаимном соотношении и, почти всегда расходясь с народною верою, весьма много, со своей стороны, содействовала подрыву еллинского язычества, а чрез то и уготовляла путь христианству. Философия возникла не прямо и непосредственно, но была следствием долговременного размышления и постепенного развития и начала с того, что окружало язычника и составляло предмет его вероучения, именно с природы, и потом уже получила более духовное направление.
Первым вождем духовного направления философии был Сократ, философствовавший не о природе, как прежние мудрецы, а о самом себе, о человеке. «Познай самого себя», – говорил он своим современникам, отуманенным софистикой, и в разговоре с искателями истины, употребляя невинную иронию, представлялся незнающим, хотя скоро давал заметить, что и собеседники его еще далеки от познания. Он предлагал свое учение в вопросах и ответах, рассуждал о бытии и действиях божества, добре и зле, справедливости и долге, правительстве и законе, ответственности человека за жизнь и суде по смерти. Бессмертие души было основанием нравоучения его, и из этого основания он просто и понятно выводил все учение о добродетели. Но что еще замечательнее, наука у него была не только знанием, а выражалась в самой жизни, так что Ксенофонт, ученик его, называл своего учителя «образцом превосходного и счастливого человека».