О Жизни Преизбыточествующей - Арсеньев Николай Сергеевич (читаем книги онлайн бесплатно полностью TXT) 📗
— так восклицает поэт Francis Thompson.
Эти слова может сказать часто не только мистик, но и художник, хотя и менее сознательно.
Мотив глубины, ухода в глубину несется нам навстречу из многих величайших, близких нам и любимых нами произведений искусства, часто — повторяю — он присутствует полубессознательно для самого художника и поэта.
Картина тихой лунной ночи у Айхендорфа, вдохновившая знаменитую «Mondnacht» Шумана, насыщена грезами:
Небо кажется склонившимся над землей и тихо целующим ее; а земля вся в цвету и грезит о Небе. Струйки воздуха вдруг пробежали по полям. Склонясь, зашумели колосья. Тихо шелестели леса. Ночь была так прозрачна, вся в звездах.
И заканчивается эта картина порывом души:
Как это перекликается с знаменитейшим стихотворением Джакомо Леопарди «L’Infinito». Он сидит летним вечером на склоне холма; поля раостилаются перед ним, большая часть горизонта закрыта тянущейся вдали живой изгородью.
Часть горизонта закрыта, но умственный взор его проникает дальше. В своем воображении он представляет себе беспредельные пространства, и «сверхчеловеческие молчания и глубочайший покой», —
Но иногда, без всякого указания на манящую даль, без всякого упоминания о бесконечности, в самом опыте красоты раскрывается какая–то внутренняя насыщенность, уводящая вглубь, раскрываются какие–то внутренние аккорды, какая–то безмерная захваченность. Вспомним, например, у Тютчева:
Картина закончена, но она продолжает жить в нас, она нас захватила, какое–то глубинное, тихое звучание отвечает на нее, дополняет ее. Ощущается нами то, что великий испанский мистик и поэт Juan de la Cruz назвал «молчаливая музыка» — «la musica callada». Тихое звучание красоты внутри нас, «второй тон», более глубоко и творчески звучащий, чем первое эстетическое впечатление — вот черта, характеризующая особенно сильные и плодотворные из встреч дупш с открывающейся ей Красотой. «Глубина души звучит». Это — то «внутреннее пение», о котором знают не только мистики (см., напр, в книге «Fire of Love» английского средневекового мистика Richard’a Rolle’a), но также и поэты и артисты.
Таким внутренним пеньем бывала, по его собственному признанию, охвачиваема душа Бетховена.
говорит Wordsworth.
Так и у великих художников секрет пейзажа — в его «уходящести вглубь», в его насыщенности внутренним ритмом, в его «внутренней музыкальности», если можно так выразиться, в том, что французы называют «debordement» — в неком тихом избытке, как бы просачивающемся, переливающемся через границы, связанном с некими глубинами, с неким огромным контекстом, из которого он вырастает, уходящем в глубины.
Чем больше эта укорененность в глубинных тайниках жизни, тем живее и плодотворнее творческий прорыв во–вне, сила творческого преображения жизни. Намечается как бы некий ритм: ухождение вглубь, связанность с глубиной и — сила творческого порыва. Первое питает второе. Отсюда нестареющая жизненность и юность великих произведений искусства: рисуя преходящую жизнь, блеск и радость, но и страдания ее, они укоренены в Непреходящем.
Подлинная религиозная жизнь связана с Глубинами Жизни, тянется к ним. Душа захвачена, покорена Превозмогающим — Тем, что превосходит ее. Она, как малый челнок, подымается на волнах великого Моря. Она чувствует вместе с тем, как все внешнее временно отходит, теряет в ценности, как раскрываются безмерные сокровища Подлинной Жизни. И разгорается ее жажда все больше приобщиться этому сокровищу, этому источнику Вечного Мира. «Gustavi et exurio et sitio», восклицает Августин. «Tetigisti me, et exarsi in pacem tuam» («Я вкусил немного, и вот — я алчу и жажду. Ты коснулся меня, и вот — я воспылал по миру Твоему»).
«Изливающаяся Глубина» — можно сказать об этих прикосновениях Божественной Жизни, т. е. не только Потустороннее, Изначальное, Глубинное и Мирное, Предмет томления, но и активно сообщающаяся, активно изливающаяся Сила. В том — центр и особенность всей христианской проповеди, что Божественное активно, в реальном историческом факте раз навсегда «излилось» в глубину скорби нашей, оставленности нашей и падения нашего и смерти, и — преодолела ее. В христианстве мы ощущаем не только глубины изначальной, исконной Реальности Божией, «динамически» питающей души, но и глубину безмерного реального снисхождения Бога — даже до смерти Сына Божия на кресте.
И мы «захвачены» этой безмерностью Его любви. «Любовь Христова объемлет нас, рассуждающих так: если один умер, то все умерли,… чтобы живущие уже не для себя жили, а для Умершего за них и Воскресшего» (2 Кор. 5. 14–15).
Но этот все–захватывающий порыв Божественной Любви вытекает из вес–превосходящих, недосягаемых Глубин Божественных. В этом — тайна, в этом — радость, благая радостная весть воплощения: «Слово плоть бысть». «В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков».
Среди христианских подвижников были «молчальники» — не в смысле всецелого выбрасывания из своего сознания всякого содержания (как к этому стремятся буддийские подвижники), а в смысле подавления и утишения бури страстей и помыслов и стремления прислушиваться к внутреннему Слову. Вот эта обращенность к внутреннему Слову и характерна и является решающим для души. Но тут возможны всякие самообольщения и соблазны: человек воображает, что прислушивается к внутреннему Божественному Слову, а на самом деле прислушивается к своему собственному слову, к всплеску, так сказать, волны собственной душевности. Не всякая тишина — Божия, бывает и воображаемый мир. И мир Божий дается не сразу, а только мужественному, самоотверженному подвигу. Не пассивность, не «квиэтизм» проповедовали эти отцы, а высшее напряжение духовных сил в молитве, которая потом переходит в молитву безмолвия. «Я сплю, но сердце мое бодрствует» (из «Песни Песней») — было поэтому излюбленным у них изречением. Подлинная внутренняя тишина есть плод подвига, есть плод молитвы, связана с молитвой. Она не есть какое–то безотчетно–пассивное состояние, беспредметное и самоуслаждающееся (как, например, изображено в известном романе Моргана «The Fountain» в переживаниях героя — самовлюбленного сухого полуатеиста — «мистика», ощущающего какую–то внутреннюю «тишину» в душе, пантеистически–расплывчатую, не связанную при том ни с каким подвигом и ни с каким нравственным напряжением, и любующегося ею [и собою!]). Мир и тишина для подлинного христианского мистика сопряжены с неустанной нравственной борьбой и даются только при непрестанном подвиге, и то на земле лишь урывками, лишь частично.