Осень на краю - Арсеньева Елена (книги онлайн без регистрации .TXT) 📗
– Ну ладно, за тобой присмотрит Настена, – говорили, уезжая, Русановы Шурке, наслушавшись рассудительных речей бывшей старостихи и насмотревшись, как она ведет хозяйство в доме (она стала теперь чем-то вроде экономки, но грязной работой не занималась, ни-ни, звала при необходимости деревенских баб, которых умела держать в ежовых рукавицах). – С Настеной ты не пропадешь, за ней ты как за каменной стеной! – твердили они в один голос, даже не подозревая, что испытывает Шурка от одного вида этой высокой, статной, спокойной молодой женщины.
– Сашка, не уезжай! – малодушно шепнул он сестре, когда в воскресенье вечером та и отец собирали свои вещи для возвращения в город. – Или можно, я уже с вами поеду?
Сашка посмотрела на него дикими глазами:
– Куда тебе в город?! Сиди уж! Полезешь опять куда-нибудь... Чудом спасся, так сиди!
– Не век же мне здесь жить! – бурчал Шурка.
Ехать в город было, конечно, страшно. Чудилось, за каждым углом подстерегает его синеглазый и смертельно опасный товарищ Виктор, Мурзик. Выходило, каким-то чудом Шурку всегда спасала от него гулящая девка Милка-Любка – спасала из давней симпатии к его сестре, Саше, которой когда-то рассказывала, как приворожить жениха. Сестра кое-что поведала Шурке об этой древней и смешной, но столь печально закончившейся истории. Только ведь Милка-Любка не нанималась в охранники Александра Русанова, а Мурзик, такое впечатление, непременно хотел с ним разделаться. Страх держал Шурку в Доримедонтове... однако теперь страх же и выталкивал его отсюда в город.
Энск большой. Там есть где отсидеться. Там проще спрятаться от Мурзика, чем в Доримедонтове – от Настены, которая, чудилось Шурке, кружила над его душой и плотью, словно черная вороница с жадно раскрытым клювом. И он мог бы об заклад побиться, что души его она не столь уж жаждет – именно плоти, плоти его, несозрелой, юношеской, алкала она, вожделела, словно некая библейская блудница, искушающая праведника.
Шурка диву давался, как никто из родных ничего не замечает, не чует. Однажды, еще давно, во время своих репортерских блужданий среди народа, он сделался свидетелем ссоры двух баб: одна ревниво винила другую, что та пристает к ее мужу, и визжала истерически:
– Ишь, прилипла, чуть в мотню ему не вскочит!
Так вот теперь Шурка чувствовал: Настена ежеминутно, ежесекундно готова, грубо говоря, именно что вскочить ему в мотню и жадно попользоваться всем тем, что могла там обнаружить.
Шурка боялся ее!
Ему всегда нравились маленькие дамы и барышни (как говорят французы, subtil, minuscule) – изящные блондиночки вроде Клары Черкизовой или пикантные брюнеточки вроде приснопамятной Станиславы Станиславовны. Однако Клара была любовницей отца, ну а со Станиславой Станиславовной дела обстояли вообще клинически. К тому же после той переделки, в которую Шурка угодил на Острожном дворе, плотские томления как-то отступили на второй, а то и на третий план. Но рядом с Настеной... даже не рядом, а при одном взгляде, украдкой на нее брошенном, даже при звуке ее голоса, раздавшегося вдали, Шурка ощущал свое проснувшееся естество, и ему стоило огромных трудов обуздывать вожделение, которое он считал постыдным и неуместным.
Да она старше его! Старше чуть не на десять лет! Она выше его ростом! Выше на полпяди, не меньше, шире в плечах! Налитая, тугая – не ущипнешь! Большеглазая, с решительно сжатыми губами... У Настены были крупные ладони с длинными пальцами, сильные ноги, сильная высокая шея и так отважно развернутые плечи, словно молодая женщина непрестанно бросала кому-то вызов. И при этом она была нежная, словно трехдневный цыпленок, а нежнее этого существа трудно что-то вообразить.
Но невозможно, нет, невозможно! Все сразу узнают, что молодой барин спутался с деревенской бабой. И ладно бы хоть с девкой, а то с давным-давно распочатой, вдобавок со вдовой... Тетя Оля в истерику вдарится... А какую гримасу скорчит сестрица! Отец, может, и глянет понимающе, но посоветует (Шурка отчего-то наперед это знал), что лучше уж с городскими шлюхами науку страсти нежной проходить, чем на сеновале ерзать с этой кобылицей, от которой несет назьмом.
Она и впрямь была похожа на золотистую, сильную, стремительную кобылицу с развевающейся по ветру гривой, но никаким назьмом от нее не несло. А пахло от нее смородиновым листом – и женщиной. Алчной женской плотью пахло!
Но нет, нет, баба же, черная кость! Голубая кровь Эжена Ле Буа, настоянная на поколениях французских аристократов и, может статься, даже королей, так и кипела возмущением. Да не бывать тому, чтобы какая-то баба одолела его! Позорно уже то, что она взяла такую власть над его плотью, но помыслы его, пламенно уверял себя Шурка, от нее свободны.
Изыди, сатана!
Ночами, особенно когда родные уехали наконец в город, Шурка лежал без сна в своей комнате (под портретами Лидочки и Эвочки, которые когда-то, двадцать или даже больше лет тому назад, именно в этой комнате бесились обе, одна другой пуще, вожделея молодого и обворожительного Константина Русанова, готовы были горло друг дружке за него перегрызть!), поглядывая на задвинутую изнутри задвижку, на которой играли блики лунного света, и чувствовал тихое дыхание Настены, доносящееся из коридора. Иногда дверь вздрагивала, и он весь сжимался от страха и смешанного с ним вожделения. Порою он слышал шаги внизу, под окном, и разрывался между желанием затворить окно и одновременно – выпрыгнуть туда, чтобы угодить в крепкие руки Настены. Разум Шурки возмущался тем, что Настена только и хочет завладеть им, поработить его – других желаний не может быть у такой сильной женщины, – а вся плоть его стремилась к слиянию с ней. Но стоило днем им попасться друг другу на глаза, как словно стена вырастала между ними. Равнодушное, снисходительное выражение прилипало к лицу Шурки, холодная гордость туманила взор Настены и кривила ее губы, и они отводили, отводили, старательно отводили глаза друг от друга, и только ноздри их предательски раздувались, взаимно ловя запах друг друга, словно они были зверьми разных пород и никак не могли понять, враг или друг рядом.
«Надо уехать, – думал Шурка. – Надо уехать! Надо вернуться в редакцию, на работу. Надо навестить Охтина...»
Нет, ехать нельзя, там Мурзик.
Нет, оставаться нельзя, здесь Настена!
Он рвался между этими двумя «нельзя», а между тем лето сменилось осенью, столь же дождливой, как лето, и крыша в старом доме начала то там, то сям протекать, и две служилые бабы, одна кухарка, другая горничная, шастали денно и нощно с тряпками да тазами, собирая воду с полу. По-хорошему, следовало перекрыть крышу, однако сейчас мужиков с поля сдернуть было невозможно: спешно убирали урожай, пока все не погнило на корню. Да и перекрывать дом в дожди вышло бы себе дороже. Приходилось ждать окончания уборки и хотя бы одной сплошь солнечной недели.
Так прошел сентябрь. Размыло железную дорогу, и Русановы приезжать перестали. На извозчиках, чай, из города не наездишься! «Шурка, ну ты уж досмотри дом, – писал отец, – все-таки это ваше с Сашкой родовое гнездо. Так что дождись, пока Настена крышу наладит, а потом, если хочешь, возвращайся. Поговори с Настеной, она найдет или оказию в город, или сговорится с кем-то, кто тебя отвезет. Но сначала с крышей разберись!»
Шурке ничего не оставалось делать, как сидеть и сидеть в Доримедонтове. Хотел было поохотиться, даже набил патронташ патронами и почистил старую «тулку», оставшуюся от покойного старика Понизовского, Шуркиного деда, которого он в жизни не видел, – но стоило представить кровь на голове какого-нибудь зайца, стоило вообразить свернутую шею какой-нибудь птицы, как скрутила тошнота.
Нет, он никогда и никого не будет убивать! Он – не будет! Никого и никогда!
Сунул «тулку» в шкаф, стоявший в углу, и забыл о ней.
У него в светелке законопатили на зиму окна, положили между рамами вату и сосновые кисти с шишками, а изнутри все проклеили белыми холстинными полосками. Теперь кто-нибудь с улицы мог пробраться в дом разве что в невеликую форточку... Туда с трудом разве что голова Настенина просунулась бы. Так что с этой стороны нападения можно не опасаться, усмехался Шурка про себя. Днем. А ночью ему было не до смеха. Ночью он лежал чуть не до утра без сна, с отчетливым ощущением безумия косясь на задвижку. Он умудрялся видеть ее даже в самую тьму-тьмищу. Пялил глаза до боли, ждал – дрогнет? Не дрогнет? Напрягал слух, чтобы не пропустить легкого скрежета пальцев по косяку.